— По себе сужу. До советской власти кто в нашей народности, у эвенков, знал грамоту? Никто. Тьма-тьмущая, вслепую жили. А теперь? Далеко не ходить: у нас в Уськах школа-семилетка открыта — раз. Брат мой учился в Ленинградском институте народов Севера — два. Сам я учился, семилетку окончил. Пошел бы дальше по науке, да враги помешали. Вот и приходится уничтожать их сознательно, с пониманием, потому как жизнь нашу спутали, захотели, чтоб мы в пояс им кланялись.
Кирилл теперь говорил запальчиво, от волнения голос его стал гневным.
— По национальности я, значит, эвенк. Раз толкую с пленным фашистом, попятно, через переводчика. Спрашиваю: «Знаешь, кто такие эвенки?» «Никс, никс», — отвечает и глаза выпучил, головой трясет. Задаю ему еще вопрос: «А зачем на советскую землю полез? Чего вам надо у нас?» Фашист понял, наверно. Весь как-то сразу съежился, губы затряслись. «А убивать не станете?» Пленных, говорю, не убиваем. Да и вообще, зачем понапрасну патроны жечь. Тут он и выпали все… О себе, понятно, смолчал, а про Гитлера больше. «Пространство, пространство, говорит, Гитлер хочет. Вот и послал нас на восток…» Меня и зло берет, и смех разымает. Эх, говорю, пришельцы, не видать вам востока, как собственных ушей. И в этот миг смеяться захотелось: один я, эвенк, отправил на тот свет более полсотни фашистов. Вот вам и пространство, хотел — получайте!
Батум замолчал. Выражение спокойной гордости на его лице, крепко выдубленном южными степными ветрами. Взгляд чуть прищуренных глаз, как всегда, острый, проницательный; он смотрит вдаль, туда, где широкая степь, купаясь в зыбком мареве, сливается с голубизной неба. О чем он в эту минуту думает? О своем вчерашнем поединке? А может, горячие мысли унесли его в далекую, как солнце, Уську. Вернется ли он туда? И скоро ли… Уж он-то знает, солдатские версты длиннее всяких других верст.
ЗАКОН ЖИЗНИ
Маленькое лобастое зернышко может долго пролежать в земле спокойно, затерявшись среди стылых комьев и камней. Но это только до поры до времени. Падут на землю благодатные дожди, подуют теплые плодоносные ветры, и станет оно наливаться свежей силой, зашевелится, выкинет росток, и — вверх, вверх, все выше и выше. Расталкивая комья земли, дробя камни, пробивая клеклый пласт, рвется росток к солнцу, и чем больше препятствий, тем он настойчивее, упрямее. И только вперед, только вверх.
Так и человек: до поры до времени ходит он равный среди равных, простой, незаметный.
А придет время, и распрямит плечи человек, и во всей силе раскроется его настоящее, ему одному возможное…
* * *
Вдоль лесной опушки, разгребая цепкие ветви шиповника, мы шли на передний край, пролегавший в километре от леса, по берегу извилистой, пересохшей за лето речки. Над нами то и дело, распарывая небо, пролетали снаряды и ухали в чащобе или на просеках.
Медленно и тяжко валились на землю поверженные деревья.
Спутник мой — плотный, невысокого роста и дочерна загорелый старшина Пулат Атаев — шагал впереди. Походка у него неторопливая и ровная, словно опасность его и не касалась.
Заслышав шум летящего прямо над нами, снаряда, он заметил:
— Под музыку живем.
Поглядел на меня, рассмеялся, сверкнув ровным рядком белых зубов.
— И вам не страшно?
— Раньше каждому снаряду кланялся, а теперь свыкся, — спокойно, без всякой рисовки, ответил Пулат.
Некоторое время мы шли молча. Когда выбрались из леса на поляну, поросшую молодым ельником, Пулат заговорил снова. Он стал доказывать, что на войне опасность легче переносит тот, кто привык к ней раньше. Не сразу приходит это драгоценное качество, но чем круче идет жизнь человека и чаще ставит его в трудные положения, тем скорее приобретает он смелость и бесстрашие.
По горячему, убежденному тону Пулата чувствовалось, что он крепко верит в правильность своих суждений.
— Привычка — вторая натура, — обрадовавшись пришедшему на ум изречению, сказал Пулат. — Вы можете не поверить, но я правду говорю: к опасности я привык еще на учениях… Командир наш, капитан по званию, был лихой в своем деле, весь в орденах. «Я, говорит, научу вас страха не бояться». Помню, на учениях нам довелось наступать вслед за разрывами своих снарядов. Идешь в атаку, а впереди тебя снаряд как грохнет, и осколки летят, того и гляди заденут. Один осколок шлепнулся у ног, нагнулся я, хотел притронуться рукой, а он еще горячий. Страшно было привыкать. Хотя снаряды падали свои, но все разно — боязно. А еще такой был случай… — опять оживился Пулат.
Но договорить ему не удалось.
Из кустарника, мимо которого мы проходили, вдруг подала свой зычный, тявкающий голос зенитная установка. Высоко в небе летала двухвостая «рама». Слышались частые хлопки зенитных снарядов. Белые клубки разрывов угрожающе настигали вражеский самолет, и он скоро отвернул от наших позиций.
— Пронесло! — ехидно усмехнулся Пулат, глядя на фашистский самолет. — Удирает. Теперь экипажу несдобровать.
— Почему?
— Вернутся не солоно хлебавши. Начальство разжалует…
Дальше было совершенно голое поле. Мы спустились в траншею, замысловатыми зигзагами тянулась она до самой реки. Скоро траншея вывела нас к землянке, в которой жили разведчики. Они сейчас спали на уютной и широкой, как печь, лежанке. Бодрствовал только один Когда мы вошли, он встал и, протирая глаза от въедливого дыма, недовольно буркнул:
— Никакой тяги нет. Труба, что ли, засорилась…
Солдат был высок ростом, с рыжими, точно подпаленными, усами.
— Безветрие, вот и не идет дым, — сказал Пулат, — Чай кипятишь?
— Уху варю, — ответил рыжеусый.
— Значит, свежей рыбки покушаем, — радостно проговорил Пулат и, обращаясь ко мне, пояснил: — Отсюда мост недалеко. Фашисты уже вторую неделю бомбят, а он стоит целехонький, невредимый. Возле моста дно глубокое, воды много. Вот и сыпят туда бомбы. А как фрицы кончат бомбить, мы сразу к мосту, оглушенную рыбу собираем. Много ее всплывает.
— Без труда ловим рыбку из пруда, — усмехнулся рыжеусый солдат.
— Вари, вари скорей, есть охота, — кивнул в его сторону Пулат.
В землянке мы разговорились, и я ближе узнал старшину Атаева.
* * *
…Средняя Азия — это край жгучего солнца и белых хлопковых полей, край горных, вечно не смолкающих водопадов и обширных пастбищ, где, подобно тучам, с перевала на перевал движутся отары колхозных овец… В том краю, на берегу бурной реки Сыр-Дарьи, провел свою юность Пулат Атаев. Он любил бродить по степи, взбираться на горы, вершины которых поднимаются под самые облака. Подолгу глядел он на эти вершины. Над ними, в раскаленном небе, парили орлы. Они то взмывали ввысь, то камнем срывались в ущелье, к прохладным водопадам. Свободный полет могучих птиц тревожил воображение юноши. Как бы он хотел быть гордой птицей, парящей над кручами гор…
Пулату было девятнадцать лет, когда вспыхнула война. Враг топтал украинские и белорусские поля. Горе далеких своих друзей таджики восприняли как свое собственное горе, и Пулат не мог усидеть дома.
В день проводов на фронт молодых таджиков было людно на тихой степной станции. Горные жители съехались сюда на верблюдах, конях и даже на маленьких упрямых ишаках. Пулат стоял недалеко от выложенного камнем колодца. Его мучила жажда, но нечем было зачерпнуть воду.
К Пулату подошел старый таджик с реденькой клинообразной бородкой. Он сузил глаза, пристально оглядывая парня.
— Пить хочешь, сынок? — спросил он и подвел юношу к колодцу.
Воды в нем не оказалось. На неглубоком дне, свившись в клубок, лежали змеи.
— Убьешь гадюк, будет тебе вода. А не убьешь — лишимся мы и воды, и самой жизни…
В глазах старика стоял суровый укор, и Пулат, перехватив этот взгляд, устыдился своей минутной слабости. Он зашагал к эшелону.
— Попомни, сынок. Змею придавишь, и возвращайся… Будет тебе вода, чистая, как горный хрусталь.