Ночь лежит за окном без движения, лес, утомленный похотью тьмы, погружается в видение сна. А ко мне сон не идет, как к проклятому грешнику, обреченному на вечную думу. Почему человек должен растратить себя, чтобы продлить жизнь в неизвестное будущее? Почему жизнь должна прерываться, чтобы быть непрерывной? Идут ли люди в бессмертие рядом с потомками или потомки навсегда уходят от предков с истертой временем памятью? Много ли найдется родителей, которые видят себя в своих детях и внуках и считают их своим прямым продолжением вдаль уходящего времени?
А на следующий день пустота внутри и опять зло берет, что вместо созвучия душ происходит слияние тел, что тело ее, как подсадная утка для меня вместе с моей душой-селезнем, оттого, что опять ее естество, как заправский охотник, мою душу-птицу влет подстрелило. «Ну вот, ты опять злишься, ты меня любишь только в постели, я тебе только для этого нужна», – она же мне на этот счет выговаривает укоризны, чистосердечно и искренне, меняясь ролями с мастерством заправской актрисы.
Стал я даже пускаться на разные мелочи, чтоб выяснить ее отношение ко мне до конца. Прошу ее, к примеру, перед уходом на работу сделать пустяковое дело или, наоборот, что-то не делать, если мужу это не нравится, или делать не так, как обычно. Ну, мелочь самая пустяковая, без всякого значения для нас обоих, выполнить которую – только пальцем пошевелить. Прихожу с работы, что же вы думаете: что нужно сделать – не сделано, а что не нужно делать или делать не так – сделано, как обычно, будто я не того размера мужчина, чтобы отдавать ей свои приказания. Я, конечно, замахиваюсь на нее вопросом: объясните, мол, дорогая жена, как может происходить подобное неуважение к мужу? Она будто щит поднимает – начинает выставлять мне счет на все виды работ, выполненные ее старанием за целый день, – будто я с гулянки вернулся, – а на ту мелочь, для которой только пальцем пошевелить, у нее и времени не осталось. У меня аж закипает все внутри от такой несоразмерности причины и следствия, я раскалываюсь надвое, как будто инороднее тело входит мне клином в душу и ранит ее, душу, кровью. Ну, конечно, скандал, выход эмоций. День-два проходят по-моему и опять все сначала.
Я готов был, как Данко, вырвать из груди свое сердце и растоптать, чтоб не мучилось. Только его горящее сердце рассыпалось голубыми огнями во всю ширь необъятных степей, а мое досадное сердце расползется, наверное, гнусными червями в темные щели. На миру и смерть красна, хорошо рассыпаться по степи голубыми искрами, приятными для глаза людей! Красиво, просто и ясно. Но попробуй он пожить, как я, в узкой щели душевного одиночества, – может быть, тогда и в его потухшем сердце завелись бы черви пожирнее моих. Конечно, это большой героизм – отдать сердце людям, но разве меньший героизм – посреди людей сохранить для себя свое сердце, чтобы потом, когда-нибудь, стать человеком, а не людьми?
Может быть, кому-то из вас моя натура покажется мелкой. Но ведь нигде человек свой характер и отношение к ближнему не раскрывает так, как в мелочах. В мелочах-то как раз настоящий человек проявляется, он ведет себя в них естественно, а в крупных поступках человек десять раз оглянется да взвесит то впечатление, которым он на окружающий его персонал будет воздействовать. Но я только сейчас понимаю, что в природе и между людьми нет мелочей, что все великое происходит из мелкого и высокое опирается на низкое как на свое основание. За совершенно незначащими для большинства людей мелочами скрывается нечто весьма очень важное, доброе или зловещее. Нужно уметь видеть мелочи, но не попадаться к ним на крючок. Часто большое скрывается за малым и малое выдает себя за большое. Понимаю сейчас, а тогда я делал все бессознательно, по какой-то интуиции, как животное.
Так выяснял я с ней отношения, будто мое собственное Я выбиралось из глубины смерти к людям, цепляясь за малейшие выступы. Но женщина – не та лестница, по которой можно из ямы выбраться, женщина – край обрыва, с которого срываются в бездну. Поскользнулся я на очередном выступе и полетел назад вверх тормашками в тартарары, в ад т. е., который мне снился.
Завелся как-то раз («как-то раз» – это про меня оказалось как раз, а он завелся надолго) в нашем поселке молодой да ранний овощ и фрукт, назначенный Гороно директором школы стажироваться для роста дальнейшей перспективы по служебной лестнице вверх. Созрел и свесился обозначенный фрукт запретным плодом под самый нос к моей неискушенной жене. И ползет к ней с дерева познания добра и зла змей-искуситель, и завертелся вокруг нее мелким бесом, чем дальше, тем больше наращивая число оборотов. Сначала она на него – ноль внимания, т. е. безо всякого интереса со своей стороны, но скоро от такого верчения и у нее головка кругом пошла. Черт во фраке – нет джентльмена более коммуникабельного, умного, обходительного, «приятного во всех отношениях». Может быть, джентльмен и не догадывается, что он – черт, но там, где пройдет сей джентльмен сеются незаметно семена зависти, лжи, вражды, наживы и разобщения и взрастают они буйными всходами. Примерно таким джентльменом показался мне навязчивый поклонник моей жены.
Сначала знакомства с его стороны все было пристойно: невинные знаки внимания, комплементы, вроде бы безо всякого дальнего умысла, а ради дружбы и бескорыстного поклонения красоте молодой женщины. И моя жена, видимо, решила в ревность со мной поиграть, используя своего искусителя. Все чаще я видел вместе их обе фигуры, стоящие молча или оживленно болтающие где-нибудь в стороне от людской толкотни.
Вся она сделалась сама не своя – загадочная, размеренная, сдержанная, движения стали плавными, как у кошки. Мне и голос на нее страшно повысить, будто она мне чужая женщина, а не своя жена. Потом завелись у нас в доме цветы новыми букетами через день, и она ставит их на видное место мне под нос. От подобной очевидности вызова даже цветы краснеют, стыдливо опускаясь головками книзу, а я хоть бы что, молчу, как рыба об лед, и делаю вид, что вовсе не замечаю тот заговор, который вокруг меня происходит.
Один раз, правда, сорвался, сквозь зубы ей говорю: спасибо, моя дорогая, золотая ты у меня женщина, не всякая жена мужа-шахтера цветами с работы встречает. У нее от моей «похвалы» аж чашка из рук выпала – и на пол, вдребезги. – К счастью значит, – говорю ей ехидно, имея ввиду не наше с ней счастье, а ее счастье, с кем ей захочется. Так оно и вышло действительно – мое счастье вместе с ее чашкой тогда об пол разлетелось, а про ее дальнейшее счастье я знать ничего не хочу, – наверное, боюсь узнать, что она все-таки счастлива.
Чужими цветами она меня больше не встречала, как верная жена любимого мужа, но и ревность мою не перестала испытывать. Еще чаще я стал наблюдать две фигуры, стоящие где-нибудь в стороне от людского движения: одна неподвижная, сосредоточенная, другая – мелким бесом юлящая возле первой. Казалось бы, чего мне стоило проще прижать гнилую интеллигенцию к теплой стенке где-нибудь тет-а-тет, один на один т. е., из него бы в один момент вся любовь носом вышла. Но тут во мне свой черт проснулся и нашептывает мне слова примерно следующего содержания: «Что же это такое, хозяин, разве не мы ее любим, разве не мы готовы отдать за нее наши жизни, почему мы с тобой, как самцы, должны рогами и копытами за свою любимую драться? Ведь она же без нашей помощи может дать ему от чужих ворот поворот, почему она ждет, чтобы мы это сделали? Если мы ей дороги, то о чем нам с тобой беспокоиться, а если нет, то тем более не за что драться».
Моему черту в здравомыслии не откажешь и спорить с ним нет у меня в голове такой логики. Ну, что я мог ему на это ответить? Показать ему свою неуверенность в ней, выставить себя петухом, павлином, животным самцом или еще лучше, недостойным лакеем, ворующим потихоньку у своей барышни ей принадлежащее счастье?
В общем, сковал черт мою волю и действие и я, как последний дурак, позволил жене качаться на усыпляющих волнах чужого ухаживания. Иногда, где-то там, в заоблачной сфере, мы даем судьбе согласие на то, о чем здесь, на земле, даже не догадываемся. Рядом с их искусственной лодочкой, глупо и безмятежно скользящей по легким волнам надуманных чувств, я видел себя невозмутимым, как морская пучина, куда не доходят волнения внешней погоды, и стоит мне только разверзнуться, чтобы поглотить их обоих, перевернув вверх дном их суденышко. Но я, как последний кретин, хранил вид глубоко равнодушия, не находил слов и не действовал, раболепствуя перед чертом упрямства. Поболтавшись по волнам пустых пересудов и сплетен, их суденышко бросило якорь, резанувший по живому спокойствие моей глубины, взмутивший дно и легший на нем тяжелым грузом до конца моих дней.