Не смел и мечтать, потому что рядом постоянно крутился Джексон-сноб-Уиттмор — надменный ублюдок с серебряной (или золотой?) ложкой во рту, и Скотт был уверен, что Айзек...
— И не надо. Знаешь, без обид, это не очень у тебя получается, — и ржет, легонько стукая кулаком по плечу. — Серьезно, Скотт, видел бы ты свое лицо. Ну, так что? Сходим куда-нибудь на этой неделе?
Бар? Или клуб? Или кино с поп-корном, темным залом, последним зрительным рядом и тянущими, терпкими поцелуями, и руками под рубашкой, и...
— Что насчет фильма? Кажется, в пятницу показывают что-то совсем не плохое.
Вздрагивает, когда длинные пальцы под партой сжимают его руку. Ведет по запястью, вызывая жар по венам и озноб одновременно. Захлебывается воздухом, видя как расширяются зрачки напротив, как топят небесно-голубую радужку.
— Уже не терпится, — Лейхи улыбается, облизывая пересохшие губы. А Скотт утыкается в тетрадь, думая, что стук его сердца слышат все оборотни города. Или штата. Или страны.
А еще, наверняка, чувствуют кисло-сладкий аромат надежды, восторга и чего-то еще, что, наверное, можно назвать счастьем.
====== 99. Джексон/Стайлз ======
Комментарий к 99. Джексон/Стайлз https://pp.userapi.com/c639528/v639528352/198be/450qbwBhv0Y.jpg
От него разит потом, улицей, грязью, чужим парфюмом. Снова.
У него в глазах надменный вызов блестит заточенной сталью: “Давай же, будь хоть раз мужиком, яйца, блять, отрасти”.
У него губы твердые и холодные, будто из камня высеченный барельеф.
У него и мускул не дрогнет на этом красивом, совершенном лице. И скулы. Скулы все еще острые, пальцы порежешь.
Стайлз помнит, он резался. Каждый раз — до крови. Каждый раз — иголки под ногти и сердце в ленты. И шрамы на ладонях уже не заживают. А то, что когда-то звалось гордостью так задолбалось пищать откуда-то из-под плинтуса задушенной мышью.
— Джексон, я заебался. Все.
Солоно на языке, и глаза настолько пропитались влагой, как тучи — дождем перед грозой. Лишь шевельнись, и лопнет, прорвет. Шевельнись, моргни, выдохни. Или просто загляни в глаза, что холоднее штормового предела, и споткнись о привычное (привычное? да нихера! как к такому привыкнешь?) равнодушие, смастери из него удавку покрепче, как раз пригодится.
“... ведь ты без него — никто и никак, ты не сможешь!”, — визжит подсознание и, кажется, пытается грохнуться в обморок. Идиотизм.
Воздух густой и какой-то пластичный, будто резиной пропитанный.
Стайлз слышит, как парень (все еще его парень, ты помнишь?) шумно и быстро втягивает воздух ноздрями. Как дорожку кокса. Пауза. Приход.
— Что это значит?
У него голос сиплый и мешки под глазами. У него пока еще не жженные вены, и ни разу не было ломки. Он не пропадает по опустившимся притонам, но его невнятные дружки, о которых он никогда не говорит ни слова, с каждым днем все отвратней, все гаже.
Стайлз заебался.
Стайлз больше не хочет быть наивным лошком, которого трахают время от времени, а потом меняют на тусовку, на дозу и унюхавшуюся толпу оболдуев, среди которых их имена никто и не помнит. Но ведь Джексу плевать. Джексон Уиттмор всегда поступает лишь так, как он хочет.
Однажды он по какой-то неясной никому в Бейкон Хиллс прихоти захотел Стайза Стилински. Захотел и забрал. А потом увез с собой в Лондон.
— Я жду тебя сутками из всяких притонов. Жду, пока ты гоняешь по ночным улицам и пригороду и разбиваешь в хламину тачку за тачкой. Я жду, когда ты являешься под утро, и от тебя за милю разит чужим потом и чужой спермой. Я не хочу больше ждать тебя, Джексон.
Это... это пиздец как непросто. Говорить все это, пытаясь одновременно откусить свой же язык, потому что в грудине сразу будто выломали пару ребер, разворотили дыру, а потом набили песком и сухой травой, чтобы не было видно.
“Потому что я без тебя не смогу”.
Но с тобой я просто исчезну. Ты растопчешь меня в перерывах между тусовками и уличными гонками, и, скорее всего, совсем того не заметишь.
— Ты знал, на что соглашался, когда поехал со мной.
Холоднее апрельского дождя. Каждое слово — пригоршней воды куда-то за шиворот. Я знал, твоя правда. Но надеялся все же. На что? Быть может, всего лишь на то, что нужен тебе, что значу чуть больше, чем красивая игрушка, о которой вспоминают только в постели. И то не каждую ночь.
— Знал. Но не думал...
Не думал, что в Лондоне будет так холодно, Джексон.
Ты знаешь, что иногда я сутками не слышу живого человеческого голоса, а в некоторые ночи методично обзваниваю больницы и морги, не то боясь найти в одной из них тебя с передозом или проломленной черепушкой, не то молясь о том, чтобы ты навсегда забыл дорогу домой?
В дом, который так и не стал моим. И не станет.
Он всегда казался далеким, недостижимым. Джексон Уиттмор. Трахал самую красивую девчонку, рассекал на самой крутой машине, тусовался с самыми крутыми парнями. И даже не смотрел в сторону нелепого, нескладного Стайлза, пока... пока что-то неуловимо не изменилось.
Вот только Стайлз так и не понял — почему, для чего.
Для чего ждал его после занятий и до ночи катал по пыльным, безлюдным улочкам засыпающего городка. Не разговаривал даже, бросал что-то раздраженно сквозь зубы, курил одну за другой, а после полуночи тормозил возле стайлзова дома и перед тем, как раздраженно мотнуть головой, безмолвно сигналя: “на выход”, впивался в губы грубым, отчаянным поцелуем, как в обрыв на байке бросался. До крови. Уже тогда до боли и крови.
А Стайлз... Стайлз, наверное, любил его с самого начала.
Он смотрит сейчас. Сканирует безмолвно, пытается считать эмоции и желания. На секунду в глазах, твердых, как горный хрусталь, мелькает какая-то тень — проблеск эмоции.
Волнение? Опасение? Или всего лишь легкое дуновение от мелькнувшего где-то на задворках сознания страха? Страха его потерять...
Как же, мечтай.
— Стайлз...
Имя прищелкивает на языке мятной конфетой. Он с места не двигается, но тянет к себе, обволакивает и пленит. Он везде, он под кожей, он в венах, во снах и кошмарах. Он в черном кофе с корицей, который Стилински пьет по утрам. Он в свежих, хрустящих простынях, на которые роняет его, срывая одежду. Он в вспышках молний за окном и раскатах грома в грозу. Он в визге шин спешащих куда-то авто. В дождевых каплях на коже, в тумане, забирающемся за воротник.
В Лондоне так часто туманно. А Стайлз любит солнце. В Лондоне совсем нет тепла, и Стайлз замерзает. В Лондоне... в Лондоне так одиноко с тобой, что хочется порой пойти и сигануть в мутные воды Темзы с Тауэрского моста.
— Все кончено, Джекс.
Быстро, как падающая вниз гильотина.
— Не надо.
Шепотом, царапающим зудящую кожу, оседающим жжением в веках.
— Не уходи.
Должно быть, это сон, потому что обычно во сне так мерзнут руки, а еще не можешь ни выдохнуть, ни пошевелиться — сделать хоть что-то. Просто тупо смотришь, забывая моргать, а тело, как ватой набито. И в голове звенит пустота.
— Я... не смогу. Я...
Глотает так громко, почти оглушает. И зрачок скачком расширяется, превращая глаза в черные дыры.
“Не сможешь? Ты, ты, ты. Все время ты, Джексон. Как же я? Ведь ты почти уничтожил меня”.
Молчит, и одинокая соленая капля, сорвавшись с ресниц, повисает где-то на кончике носа. И страшно, так страшно, что протянет руки, коснется.
“И тогда я не смогу сказать “нет””.
— Я сделаю все. Я мудак... Блять, ну, пожалуйста, Стайлз. Что? Что мне сделать, чтобы ты передумал?
— Ты не сможешь, — голос осип, как будто Стайлза долго-долго душили, сжимали гортань, дробя сильными пальцами позвонки и хрящи. — Ты не сможешь полюбить меня. А я устал любить за двоих.
〜 ты вообще не умеешь любить 〜
Губы вовсе не кажутся камнем, когда осторожно собирают капли с лица, когда пересчитывают привычно родинки-метки, трогают ямку под ухом, вызывая протяжный, почти жалобный стон.
Не надо, не мучай.