— Я в сенях.
— Ну, а я пойду на двор. Коня напоим. Хозяйка, где тут бадья-то у вас? Ты у меня, Анисья, смотри, чтоб спать. Больней старайся спать. Завтра раньше вставать, — говорил он, уходя из избы.
Ночью звезды светили на дворе. В клети слышно было торопливое детское дыхание, и старуха в избе возилась и охала вплоть до самого утра.
Баба вскочила ни свет ни заря и собралась было уходить. Мужик проснулся, глядит, баба отворяет калитку.
— Куда ты?
— Да нет, уж я пойду.
— Ах ты, оглашенная! Что мне с тобой делать? Куда тебя несет этакую рань?
— Да по холодку-то лучше.
— Не ходи, говорят. Вместе поедем.
Баба осталась.
Солнышко взошло — поехали дальше.
Около полудня увидали большое село на пригорке, с деревянной церковью и садами, спускавшимися к речке.
— Вот они, Борки! — сказал мужик, указывая хворостиной на село.
Баба молча пристально глядела вперед.
— Народ тоже со всячинкой, — продолжал мужик, как будто рассматривая что-то впереди. — Хвалить нельзя. Первые кулаки в свете. Всю поселенную изойдешь, таких еще не найти. Тоже торговлю у себя имеют, а хлеба нет. Больше насчет лошадей стараются. Ноне гуляют — праздник. Что ж им? Дело ихо базарное. Кабак-то вот он!
Немного не доезжая до села, мужик остановил лошадь; баба слезла.
— Ну, теперь с Богом, — сказал мужик. — Дай Бог!
Баба подвязала котомку и собралась было идти. Мужик стал что-то поправлять колесо и, заглядывая под телегу, сказал:
— А косушечку с тебя бы нужно за провоз, для праздника.
Баба вернулась.
— Садись, я тебя до кабака довезу, так и быть, что с тобой делать? Но! — закричал он на свою лошадь. — Эх, молодость! Гляди, как запалим.
Телега живо подлетела к кабаку и остановилась у крыльца. Тут уже народу толпилось довольно. Одни сидели на завалинке, другие стояли, запустив руки в карманы, и смотрели на улицу.
Отставной солдат в ситцевом нагруднике погромыхивал на гармонии.
— Эка, братцы мои, житье-то у вас! — говорил мужик, слезая с телеги.
— У нас, брат, житье, — отвечали мужики, куря трубки.
II
После обеда народ гулял на селе; в разных местах собирались кучки; в проулках между дворов бабы песни играли. Мужики всё больше жались к кабаку. Тут на площадке орлянка шла отчаянная.
Приезжая баба, Анисья, ходила по дворам и все спрашивала:
— Нет ли тут девочки такой, Прасковьей звать?
— Какой девочки? — спрашивали ее бабы.
— Так, вут эдакинькая; четвертый годочек. В шпитонки взята.
— Нет, что-то нет такой, — отвечали бабы.
— Тебе шпитонку, что ли?
— Да.
— А вот у Сёмушкиных взята девочка.
— Что ты зря-то болтаешь? У Сёмушкиных. Тое замуж скоро отдавать.
— Ну, к что ж? Не век же ей в девках сидеть?
— Да ты слышишь, махонькую нужно.
— Мало б ты что захотела. Где ж ее взять, коли нет? Ты бы родила да и дала ей, коли уж ты добра очень.
— Что ты меня-то родить посылаешь? Вперед на свой хвост оглянись.
— Мне глядеть нечего. Узоры не велики.
— Вот то-то и есть.
— Ты, милая, ворожишь, что ли?
— Нет, я не ворожу. Мне было вот девочку.
— О! А мы думали, ты ворожишь. На что ж тебе девочку?
— Дочка она мне.
— Дочка?
— Да, беленькая такая. Паранюшка.
— Нет, не знаю. Вон девочка шпитонка бегает, кургузая-то, вон! Подол на голову задрала. Ах ты подлая! Акуль! Акулька-а!
— Народят робятищев да и раскидают по чужим дворам, — ворчала старуха, сидя у ворот. — Ходют! Шлёнды московские; право. Взяла бы вас из поганого ружья застрелила. Суки!
На лужайке, против церкви, сидели бабы в красных рубашках. Одна говорила:
— Лежу я, девка, так-то и думаю: как бы мне не проспать! А сон это меня схватит, схватит да как ударит; я и вскочу. А ночь темная-растемная. Забылась я чуточку и вижу, быдто я хлебы в печку сажаю. Хлебы такие белые. Матушка быдто стоит эдак подпершись. Какие, говорит, у нас хлебы-то удались, ровно как пшеничные. А я тороплюсь, сажаю. Как бы дух-от из печки не вышел, боюсь до смерти. Вдруг откуда ни возьмись свинья, пестрая да большущая, схватила один хлеб и убегла. Я за ней: ах-ах-ах, ах-ах-ах, все бегу, все бегу, никак не догоню. И уж сама себя не помню, полем все каким-то бегу да все спотыкаюсь; кочки тут какие-то, ямы нарыты. А свинья эта обернулась ко мне и говорит: нет тебе ничего! Посмотрела я на нее, а она страшная-расстрашная; зубы у ней вот эдакие… Я так вся и затряслась… Батюшки мои! Да как закричу — и проснулась. А хозяин меня в бок толкает. Что ты, дура, орешь? Я бабке сказываю, она говорит: это кто-нибудь из родни помрет.
— А я вот, — говорила другая баба, — третью ночь все свекра-покойника свово вижу. Вижу, быдто мету я избу, а он, покойник, царство небесное, все меня сзади хватает. Я оглянусь, что, мол, ты, батюшка? А он мне: ничего, говорит, мети, мети знай!
— Да чтой-то, бабы, никак эта приезжая-то сюда идет?
— И то, никак сюда.
— Ну, что, голубка, не нашла девочку-то?
— Нет, все не найду.
— А ты бы к ворожее сходила. У нас тут недалеко старушка живет. Она бы тебе погадала.
— Да уж ходила я к ним: обещали верно, а все нет. И у Сергия-то чудотворца два раз была.
— Ты бы в правление еще сходила, — что писарь скажет. Пойдем, я тебя сведу, — вызвалась одна баба.
Пошли.
— У нас тоже, я тебе скажу, — говорила провожатая, — сладость-то не бознать какая. Девять душ! Шутка? Ребята мораются. Одних рубах не напасесси. Посто-кась, мы у мужиков спросим.
Мужики стояли кучей между кабаком и волостным правлением. Разговор у них был следующий:
— Что ж, известно, наше дело такое.
— Что и говорить.
— Нет, вы, братцы, солдата спросите, он-то что тут?
— Я что? — спрашивал солдат.
— Да; ты-то что?
Солдат подбоченился, наморщил брови и спросил:
— За Дунаем был?
— Нет, не был.
— Ну, стало быть, нечего мне с тобой и толковать.
Один пьяный мужик стоял среди улицы и, кланяясь другому, говорил:
— Вы наши отцы, а мы ваши дети. Отец милосердай!
А другой посмотрел на баб и сказал:
— Эти что, поганки-то, ходют здесь?
— Я милосерд, — закричал пьяный мужик.
— Брысь вы, шилохвостые!
На крыльце волостного правления тоже сидели мужики. Бабы подошли к ним.
— Степан Егорыч где? — спросила провожатая.
— А тебе на что?
— Да вот этой молодке нужно насчет девочки.
— Небось пьяный лежит Степан Егорыч-то ваш, а то у старшине.
— Тебе, тетка, девочку? — спросил кузнец.
— Да; дочку было.
— Скоро нужно?
Баба обрадовалась.
— Да поскорей-то бы лучше. Очень уж я…
— Ишь ты, какая проворная!
Мужики захохотали.
Приезжая баба отправилась к старшине. Писарь в это время сидел за столом и говорил:
— Они без меня шагу ступить не могут. Так ли я говорю?
— Это верно, — отвечал старшина, разбивая на лавке камнем орех.
— Я говорю, — продолжал писарь, — васкбродие, позвольте мне в отпуск! А он: я, говорит, тебе, собачий ты сын, такой отпуск задам — ты у меня своих не узнаешь.
— Там вас, Степан Егорыч, баба спрашивает, — сказала жена старшины.
— Какая баба?
— А я не знаю.
— Посылай ее сюда!
Вошла приезжая баба.
Старшина положил камень на окно и спросил:
— Что ты?
Баба поклонилась.
— Здравствуйте!
— Ну, здравствуй! Чего ж тебе нужно?
— К вашей милости.
— Не слепые, видим, что к нашей милости. Какое такое твое дело? — спросил писарь.
Баба подперлась рукой в щеку, посмотрела на старшину, потом на писаря, заморгала, заморгала глазами и повалилась в ноги.
— Говори толком! Что валяться-то? — сказал писарь.
Баба поднялась и, стоя на коленях, сказала:
— Детища моя отдана в чужие люди. Не найду.
— Ну так что ж?
— Нельзя ли в книжке посмотреть? Шпитоночка она.
— То-то вот, — сказал писарь, — дуры вы. Ходите безо время. Нешто не знаешь, грех в праздник ходить.