Он опять замолчал. Колокольчик монотонно позвякивал под дугой. Шумел ветер. Тучи нескончаемой вереницей бежали по небу. Свет месяца бросал на них янтарный отблеск. Безграничная степь расстилалась окрест.
— Народ болеет, матушка! — неожиданно воскликнул Поплешка. — Дюже болеет народ… Так болеет — даже ужасно!.. Ребятишки теперь это — валом валят бедняги… Захватит горло, заслюнявеет, и готов миляга. Квелый народ. Али теперь болесть дурную взять — и нет тебе двора, и нет тебе семьи, где бы без ней… Насквозь изболели!.. Али горячки… Э, трудные времена, матушка!.. Такие-то трудные, такие-то горькие времена — беда!
— Но что же вы будете делать! Что вас ждет-то впереди! — подавленный ужасным простодушием Поплешки, воскликнул я, но он повторил: «Горькие времена!» — и замолк в раздумье.
— Может, урожай хороший будет? — старался я ослабить угнетавший меня призрак грядущей беды.
— Урожай?.. — как бы спросонья отозвался мужичок. — Э, нет, матушка… Посылай Бог урожаю, давно урожая не было, ну, только нам это плохая подсоба… Увязли мы, сокол мой… Так увязли, так увязли… И родится ежели — отберут у нас хлебец-то… Зот Федосеич отберет, отец Агей отберет, в магазей отсыпят, на подушное продадут… А долги-то? мало их, матушка, долгов… Ох, нету Бога такого достатка, чтоб народушко вызволить… Изболел народ, истомился…
И он внезапно каким-то дрожащим, дряблым голоском затянул: «Господи сил с нами буди…»
А меня охватила какая-то неизъяснимо мучительная тоска. Под наитием этой тоски и снежное поле, и трепетный свет луны, и быстро убегающие тучи, и шум ветра в лесу показались мне чем-то до ужаса унылым… Душа проникалась суеверным страхом. Слабенький голосок мужичка принял в ушах моих какие-то торжественные ноты и слился с могущественными аккордами ветра.
…Лошади рванулись и побежали. Колокольчик зазвенел надоскучным звоном. Я оглянулся назад. Отставший Поплешка кропотливо трусил около своей лошаденки, от времени до времени угощая ее ударами кулака. В небе клубились тучи. Сумрачные тени мелькали вдоль дороги. Печальная степь убегала в смутную даль… Подземка мела. Серебристая пыль струилась над сугробами…
Тоска… тоска!..
Н. Е. Каронин-Петропавловский
Деревенские нервы
Н. Е. Петропавловский (1853–1892, псевд. С. Каронин) родился в семье священника в Самарской губ. и получил духовное образование. Участник народнического движения. В общей сложности 12 лет с небольшими перерывами провел в заключении и в ссылке. Проходил по «процессу 193-х» и «делу о 58-и», знаменитым судебным процессам над народниками. Писать начал в заключении во второй половине 1870-х гг. Печатался в «Отечественных записках», «Слове», «Эпохе», «Северном вестнике», «Русских ведомостях» и др. повременных изданиях. С симпатией встречен критикой. В конце жизни бедствовал, странствуя по русской провинции — Казань, Пермь, Нижний Новгород, Саратов. Умер от туберкулеза горла. Рассказ «Деревенские нервы» впервые опубликован в журнале «Отечественные записки» (1883, № 9).
Воздух, небо и земля остались в деревне те же, какими были сотни лет назад. И так же росла по улице трава, по огородам полынь, по полям хлеба, какие только производила деревня, проливая пот на землю. И та же речка, зеленая летом, омывала навозные берега, теряясь вдали, посреди старинного барского леса, из-за которого виднелись небольшие горы. Время не изменило ничего в природе, окружающей с испокон веков деревню. И жизнь последней, кажется, идет своим предопределенным тысячу лет назад чередом; как тогда от деревни требовался хлеб и трава, которые она производила, так и теперь она добывает хлеб и траву, для чего предварительно копит пот, навоз и здоровье. Все по-старому. Только люди, видимо, не те уже; изменились их отношения друг к другу и к окружающим воздуху, солнцу, земле. Не проходило месяца, чтобы жители не были взволнованы какою-нибудь переменой или каким-нибудь событием, совершенно идущим в разрез со всем тем, что помнили древнейшие в деревне старики. «Не бывало этого!..», «Старики не помнят!..» — говорили чуть не ежемесячно про такое происшествие. Да и нельзя помнить того, чего на самом деле не было. Не видела, например, деревня такого случая: приехал из учения, прямо из Москвы, сын батюшки-священника, чтобы погостить лето на родине, взял да и застрелился по неизвестной причине. Или вот такой случай: жил один крестьянин, Гаврило Налимов, скромно и честно, никому не мешал, но вдруг ни с того ни с сего взял да и озлился на всю деревню, запылал к ней ненавистью и закуролесил, без всякой причины…
Совершившаяся с Гаврилой перемена произошла не вдруг, хотя все последовательные степени ее остались до последнего момента совершенно необъяснимыми для соседей. Не только никто не знал, когда и отчего он вздумал безобразничать, но не знали и того, в чем именно состоит его беда. Соседи ограничивались тем, что каждую степень его ошалелости отмечали с величайшею аккуратностью и необыкновенно верно. Сперва Гаврило обратил на себя внимание явною задумчивостью.
— Что-то будто Гаврило задумался, — сейчас заметили соседи, заметили потому, что в деревне задуматься по нынешним временам не безопасно; задуматься в деревне — значит предчувствовать беду.
— Чувствует, что ни на есть, — тонко догадывались другие соседи.
Далее соседи констатировали, что Гаврило стал лаять на всякого без разбору.
— Почему бы это?
— Пес его разберет, так надо сказать: осатанел. Ему доброе слово, а он лается.
В деревне скоро все, от мала до велика, убедились, что с Гаврилой нет никакой возможности разговаривать: брехает, как чистый пес.
После этого вскоре передавали, что Гаврило, встретив священника, облаял его на чем свет стоит.
Факт, действительно, передавался верно, и священник пожаловался волостному начальству.
Не успело это дело забыться, как соседи, ближайшие и отдаленные, подметили в Гавриле новую перемену.
— Гаврило, слышь, плачет. То есть вот как плачет! Уткнул бороду в траву подле реки и ревет.
Было и это. Несколько человек из соседей своими глазами видели и обратились с успокоительно-ласковыми словами к рыдавшему, но, не дождавшись ответа, пошли прочь, пораженные.
Но, вслед затем, вдруг все услыхали, что Гаврило за облаянье старшины попал в волостной чулан.
— Гаврило-то уж в чулане сидит, — передавали соседи, глубоко изумленные, узнав, что Гаврило не только словесно оскорбил начальника, но и полез было в драку. Все поняли, что Гавриле плохо придется, и действительно, вслед за тем, в самом непродолжительном времени, по деревне прошла уже молва, что Гаврилу увезли.
— Гаврилу-то, сказывают, увезли! Судить, вишь, будут!
На несколько месяцев Гаврило канул, как в воду, но вдруг в деревне снова увидали его.
— Гаврило-то уж дома сидит… худо-ой! — передавали соседи и моментально собрались вокруг избы Налимова, взволнованные внезапным окончанием его небывалых приключений. Наконец все убедились, что Гаврило ослаб и сделался окончательно хворым человеком. Тут только все стали догадываться, что он и всегда был хворым, по крайней мере, с того начала, когда он только еще «задумался» и затем позднее, когда он стал выкидывать разные непонятные штуки.
Но, тем не менее, никто не знал, отчего на него напала такая хворь, что за причина? Какой случай подвел его под такую неслыханную болезнь, наружные признаки которой выражались тем, что он сперва задумался, потом начал лаять без разбору, на кого попало, после чего плакал навзрыд, и, наконец, полез в драку и набезобразничал, за что влопался в острог без всякой настоящей вины? Видимого случая не произошло никакого; несчастна с ним не случилось — вот что удивительно. До того времени никто и не думал интересоваться им, как никто не станет интересоваться вообще человеком, который живет тихо, никого не тревожа и ничем особенным не отличаясь; про такого человека говорят, что он живет и хлеб жует, а что касается других проявлений его, то их никто не замечает. Он был именно средний человек. Что такое средний человек? Это, прежде всего, существо, которое всю жизнь из всех сил копошится и не любит, чтобы ему мешали. Для того он старается всеми мерами, чтобы не замечали его существования, чтобы не трогали его и чтобы ему, в свою очередь, не пришлось кого-нибудь задеть. Средний человек поэтому отличается крайнею живучестью. Он трудолюбив, терпелив, неуязвим. Настоящей жизни в нем нет, а та, которою он обладает, наделена необыкновенной цепкостью. Он живет или, вернее сказать, существует и тогда, когда для других пришел уже конец. Выше его, над ним, стоят люди, которые, не удовлетворяясь полужизнью, рвутся на простор и по большей части разбивают свои головы о каменную стену; ниже его, под ним, находятся люди, которые от непосильного напряжения падают и умирают. А он — ничего, существует, хотя мучения его иногда невыносимы. Довольствуется он всегда тем, что по обстоятельствам дозволяется и что дает случай, а если случай ему во всем отказывает, то и тогда ничего, существует, прилаживаясь к чему-нибудь неизмеримо малому. Если у него отнимут кусок хлеба, он съест вместо него камень. Если его лишат света, он закроет глаза, обходясь без него. Если его лишат воздуха, он сократит дыхание и сделается холоднокровным земноводным. Слепой и холодный, он все-таки будет считать счастьем существовать. Когда его, среднего человека, бьют, он залечивает раны. Когда на него наденут цепи, он сделает их удобными для ношения. Он выходит из себя только в том случае, если покушаются на ту крошку бытия, которая пребывает в нем, но выражает свое негодование тем, что теряется и мечется, но не борется. Он скромен, общежителен и в своем роде страшно энергичен, ибо гонит свою линию до конца, и честен. Впрочем, обстоятельства делают из его честности скверные штуки.