— Не бойтесь, сударыня! — говорит. — Туалета вашего не изомнут… Берите, говорит, ее! Чего на нее смотреть!
Как это они меня взяли, да положили на лавку-то, да как подолишко-то мне заголили… извини, государь мой… так я, слышь ты, такую в себе силу почувствовала, что так вот, кажется, взяла бы в руки всю эту ихнюю полицию, все это строение то есть, да и закинула бы в тридесятое царство; шесть человек, слышь, насилу меня удержали! Только уж как домой привели — этого не помню… Вот те Христос, не помню! Туман такой в голове у меня доспелся… Опосле малехонько опамятовалась; стыдно мне таково стало: ну не могу, слышь, глядеть на человека, да и шабаш! На лбу у меня то есть как будто огненными словами написано, что тебя в полиции стегали: всякий, мол, как взглянет, так сразу и прочитает… А плакать я, государь мой, не плакала; и рада бы, да слез, как на грех, втупоре не было… Барошни все ко мне приставали с ласками своими разными, только мне уж не до того было… «Ну, вас! — думаю. — Отойдите, отвяжитесь вы от меня, барские дети!» И задумала я, государь мой, думу… крепкую думу… совсем сумасшедшая была я втупоре! Вот, государь ты мой, как улеглись это все в доме-то, я и пошла в баронину спальню… Подошла к дверям-то, послушала: спит… «Ладно!» — думаю себе. А барошни-то у себя, в другом покое, почивали. А у барони-то ночник горел; такое ужу ней заведение было; светло не светло, а голову человеческую от подушки отличить можно… Подошла я это к самой, слышь, ее кровати, еще послушала: спит крепко; а лицо такое злое… А я с собой из девичьей, слышь ты, подушку принесла. Поглядела я, поглядела на бароню-то да подушку-то ей к лицу и прижала: не называй, мол, нас больше скотами, сахарные барские уста? Так я, государь мой, втупоре ее и порешила… Просто она у меня и не пикнула; только маялась шибко — билась. Ахти-хти-хти, Господи, Господи! А с вечера я еще в завозне топор припасла… Пошла отыскала я его — да к барину… Сама дрожу вся, и в голове туман, а на ногах крепко стою… Ощупала я у него голову-то, слышь ты, да обухом то его и брякнула по лбу… и пошла направо да налево, направо да налево… топором-то, слышь! Уж и не помню я, не знаю, чего это со мной такое доспелось втупоре… только я как полоумная была! Выбежала я это на улицу, а ночь-то была светлая, месячная… Гляжу: на платьишке-то у меня кровь все, а оно такое маркое было — желтенькое, слышь, как сейчас помню… Как увидала я кровь-то, и побеги, да прямо к губернаторскому дому… Прибежала я, слышь ты, позвонила… Лакей ихний мне навстречу вышел, нарядный такой, важный… Хотел он было мне под самым носом дверь припереть, да я, государь ты мой, прямо в залу да посредине-то и остановилась, как есть вся растрепанная да в крови… А гости у него сидели, и людно таково их там было: все барони да кавалеры, да все нарядные такие…
Побледнел ведь губернатор-от, как меня увидал! Слышь, и гости-то его все тоже побледнели, али уж мне втупоре так показалось… Не дала я это им опомниться, показала губернатору-то на кровь-от на платьишке, да только и вымолвила:
— Вот, мол, полюбуйтесь, ваше превосходительство, на свое греховное дело! Сдержала, мол, я свое слово!
Да так тут, на месте-то, где стояла, об пол и грохнулась… Ах-ти-хти-хти-хти, Господи, Господи! Опосля, как я уж в остроге сидела, губернатор-от, этот самый, приезжал острог осматривать: прокурор с ним был. Вошли они это и в нашу половину. Губернатор-от меня и заметь.
— Это, мол, не почмейстерская ли девка? — у прокурора спрашивает.
А сам-от побледнел весь.
— Точно так-с, — говорит прокурор, — она самая. За то, мол, и за то судится…
Только губернатор-то ведь не дал ему сказать…
— А! — говорит, да глухо таково. — Знаю. Ах ты… сибирячка этакая!
Задохся, слышь, совсем: повернулся, да и вышел скорешенько таково. Вот с этого самого, государь мой, и прозвали меня сибирячкой да так и зовут все. Спервоначалу меня бабы острожные так прозвали, вишь, оно слышали, чего губернатор-от мне сказал; а после и Филиппушка стал меня так звать, поглянулось ему, слышь ты… Так вот я, государь мой, и попала опять на свою родимую сторонушку… Кнутом ведь, слышь ты, меня били: с тех самых пор вот спинушка-то и болит к ненастью — ломит, слышь… Ахти-хти-хти-хти, Господи, Господи!
Старушка остановилась, едва переводя дух. Хотя в избе было и темно, но мне как-то сердцем виделось, что по увядшему лицу ее текли горячие слезы, такие же юные и свежие, как ее рассказ, такие же горькие, как его содержание, и такие же мучительные, как ее душевная рана, не зажившая вполне до такой глубокой старости!
— А с Филиппом-то, бабушка, вы так уже больше и не встречались, что ли? — спросил я погодя, когда она немного поуспокоилась.
— Чего ты это, государь мой! А старик-от мой на что? Он ведь и был Филипка-то!
Неожиданность этого ответа чрезвычайно сконфузила меня: я только теперь вспомнил, что действительно хозяина моего звали Филиппом Тимофеичем.
— Да он еще чего сделал, Тимофеич-то мой! — прибавила неожиданно старушка, видимо довольная своей памятью. — Он вот какую, государь мой, штуку удрал… Как приехал из Москвы-то да как про меня ему все рассказали, он и поди к губернатору: «Заел ты, мол, ваше превосходительство, мою Настю! Подлец, мол, ты!» Вот чего! Так мы по одной дорожке с ним и пошли; он ведь это нарочно для того и сделал. А обвенчались уж мы с ним здесь, на поселении то есть, много годков спустя. А только, могу тебе сказать не хвастаясь, государь мой, я ему в руки досталась как есть голубицей невинной… вот те Христос! Хоть его самого спроси… Это уж как перед Богом! Одначе, государь мой, приятного тебе сна желаю! — заключила со вздохом старушка.
Я от всего сердца пожелал ей того же. Но сам я долго не мог заснуть: перед глазами у меня беспрестанно восставала, со всеми своими действующими лицами, эта вопиющая драма, ежедневная, правда, но, может быть, потому именно и неведомая счастливым и сильным мира сего… Зато, когда на другой день я проснулся в одиннадцать часов утра, мне живо почувствовалось, что нигде еще не засыпал я, совершенно уверенный в своей безопасности, с таким наслаждением и беспечностью, как заснул под кровом этой энергической пары!
День стоял чудесный: теплый, светлый. Лошади мои были уже готовы. Вся семья вышла проводить меня, как родного, до ворот своего дома.
Я, признаюсь, едва не заплакал, садясь в кибитку: так мне было жаль оставлять этих добрых, простых людей… Сын хозяина, красивый парень, каких мне редко удавалось видеть, молодецки вскочил на козлы. Сестра вынесла ему позабытые рукавицы; он игриво ущипнул ее за шею, а она поправила ему за это волосы под шапкой…
— Ну, с Богом! Трогай, парень! — заключил хозяин наше трогательное прощание.
— Напредки просим тебя, государь мой! — кланялась мне любовно старушка.
— Лихом не поминайте! Смотри, Ваня, шапку не потеряй! — кричала Дуня.
Но мы уж мчались во весь дух свежих сил…
А. И. Левитов
Блаженненькая
А. И. Левитов (1835–1877) — из семьи священников. Сам закончил духовное училище и поступил в Тамбовскую семинарию, которую бросил, несмотря на сопротивление родителей. Почти без денег пешком отправился в Москву, а затем в Петербург, где поступил в Медико-хирургическую академию. Мучительно переживавший свою социальную чуждость литературному миру, имевший склонность к спиртному Левитов тяжело выстраивал отношения с журналами. Творческий расцвет Левитова пришелся на первую половину 1860-х гг., когда им были созданы многочисленные очерки, отразившие богатый опыт скитальчества и знание социального дна народной жизни. Умер от чахотки в совершенном разорении. Рассказ «Блаженненькая» был напечатан в журнале «Зритель» (1862, № 45).
I
На дороге серая осень. Ничего не видать сквозь эту туманную пелену, которая так печально окутала все широкое пространство степи, по которой едете вы. Как издали иногда шумит прорвавшаяся речная плотина, так и в это время с хлясканьем колес вашего экипажа, с глухим топотом конских копыт, сливается какой-то странный, беспрерывный шум.