— Ах ты, каторжная! — крикнул он на дочь и с этим словом захваченным с собою кнутом вытянул ее вдоль спины.
— А-а-ах! — дико раздалось в избе.
По телу бедняжки пробежала дрожь; она, как обожженная, вскочила с лавки и бросилась в сторону, противоположную той, с которой последовал удар. В ее прыжке было что-то такое, что более походило на отчаянный прыжок подстреленного зайца, нежели на прыжок ребенка, сознательно увертывающегося от наказания. Она прижалась в угол и без обыкновенных в этом случае слез и воплей смотрела на отца.
— Што это ты наделала, озорница? — спрашивал ее отец, с которого спал первый припадок гнева. — Сказывай, што?
Девочка по-прежнему молчала и все так же смутно, так же бессмысленно смотрела на него.
— Ах ты, окаянная, окаянная! — бормотал отец, уже спокойно отыскивая забытую вещь, за которою он возвращался из поля.
Девочка все так же безмолвно стояла и все так же бессмысленно робко жалась в угол.
— Што спуталась? Ишь, как кошка блудлива, а как заяц труслива, — шутливо проговорил он, окончательно смягчившись.
Но и на эту отцовскую ласку ни одним звуком, ни одним движением не ответил бедный ребенок. Помертвевшее смуглое личико, посиневшие губы и потухшие глазки ясно сказали отцу, что дочь его отныне уже ничего разумно не услышит, ни на что разумно не отзовется.
Необдуманный взмах отцовского кнута погубил навек девочку.
В это время начал понемногу спадать полдневный жар. На улицу постепенно выбегали дети; ее мертвая тишина мало-помалу сменялась их бойкими выкриками. Но еще не так скоро выполз бы на улицу сельский люд из своих прохладных убежищ, если бы из избы приехавшего на свое и дочернино несчастье мужика не раздалось странного крика, всполошившего всех соседей.
— Дитятко, дитятко ты мое милое! — кричал несчастный отец. — Ведь я поиграл с тобой, ведь я тебе ничего…
Но девочка как бы не верила отцовым увереньям. Она искоса смотрела на него и на собравшийся народ и будто сердилась.
— Глядите, глядите, ребята! — толковали ребятишки промеж себя, когда несчастная вышла на улицу, окидывая встречных своими сердитыми взглядами. — Анютка-то с ума сошла. Теперь она Божьим дитей стала, блаженненькой. Обижать ее теперича грех, потому сам такой же сделаешься, ежели обидишь ее.
— Какой тут грех? — сомневался один бойкий мальчишка. — Ее ничего бить-то, потому она дура. Я ее намедни вот как вздрючил: ничего со мной не сделалось, — сам видишь.
— О? Ай ничего?
— Ей-богу ничего! Колоти ее, ребята!
И ребятенки действительно накидывались на нее безжалостной стаей. Но Божье дитя, как бы ни были ему больны их тиранства, всегда отвечает своим мучителям тем только сердитым, пронзительным взглядом, каким оно в первый раз окинуло отца, после того как он ударил его кнутом.
— Ах ты, Господи, страшная какая девка! — говорят ребятки, когда взгляд этот упадет наконец на них. — Лучше уж отойти от нее, потому, пожалуй, что чуть ли она не ведьма. Они, ведьмы-то, должно, что все такие пучеглазые…
В. А. Слепцов
Питомка
Деревенские сцены
В. А. Слепцов (1836–1878) — выходец из старинного дворянского рода. Учился в Пензенском дворянском институте и на медицинском факультете Московского университета. Был профессиональным актером, выступал на ярославской сцене в сезоне 1854/55 гг. Движимый интересом к фольклору и дружбой с В. И. Далем совершил пешую фольклорную экспедицию по Владимирской губернии. Впечатления от путешествия легли в основу цикла «Владимирка и Клязьма» (1861). Переехав в начале 1860-х гг. в Петербург, Слепцов знакомится с редакцией «Современника» и становится одним из наиболее популярных писателей поколения «шестидесятников». В середине 1860-х писатель стал активным участником дискуссии о «женском вопросе». В 1863 г. под влиянием романа Н. Г. Чернышевского организовал в Петербурге коммуну, получившую название «слепцовской». Рассказ «Питомка», опубликованный в «Современнике» (1863, № 7), был высоко оценен литературной критикой.
I
По крутому краю большого глинистого оврага пролегала полевая дорога с сухими, жесткими колеями; то спускаясь в овраг, то цепляясь по самому гребню косогора. В овраге кое-где рос кустарник, кое-где стояли желтые лужицы, над которыми роились столбы мелких мошек. Солнце садилось, в побуревшей ржи свистели перепела.
Шла проселком молодая баба с котомкой за спиной. На бабе было старое ситцевое платье, мужские опорки на босу ногу и белый платок на голове. Шла она скоро, помахивая палочкой; иногда останавливалась, поправляла котомку, оглядывалась кругом и опять шла, мерно покачиваясь из стороны в сторону, уставив глаза куда-то вдаль. А вдали виден был все тот же овраг с порыжевшим бурьяном да пестрые полосы спеющих хлебов.
Вдруг позади загремела телега. В телеге сидел мужик. Баба свернула с дороги в сторону и, не оглядываясь, пошла поскорей. Мужик, поравнявшись с бабою, приостановил лошадь и сказал:
— Путь-дорога! Куда Бог несет?
Баба поклонилась и, не глядя на мужика, молча шла стороной.
Мужик посмотрел на нее, тряхнул шапкой и сказал:
— Эй, ты! Тетка! Слышь, что ль?
Баба все шла и молчала.
Мужик посмотрел, посмотрел, покачал головой, сказал про себя «глухая» и вдруг замахал руками, крича бабе:
— Ай ты глухая?
Баба остановилась и сказала:
— Чего тебе?
— Здравствуй!
— Здравствуй!
— Что ж ты не откликаешься? Видишь — человек.
Баба недоверчиво глядела то на мужика, то на его лошадь.
— Садись, подвезу, — сказал мужик.
Баба не решалась.
— Садись, говорят, дура!
Баба подумала, подумала и села.
— Ну, вот, — сказал мужик, — сиди! Соль тут у меня в мешке. Баба подобрала подол и положила руку на мешок.
Поехали.
Немного помолчав, мужик спросил:
— Ладно, что ли?
— Ладно, — потихоньку ответила баба.
— То-то. А не хотела. Богу молиться ходила? — опять спросил он ее.
— Нет. Я вот… Деревня такая есть… У меня прописана… — и баба полезла было к себе за пазуху; однако ничего оттуда не достала, а только почесала под мышкой и прибавила:
— Бердяева деревня…
— Какое Бердяеве?
— Бердяева… аль Гордеева. Да, Гордеева.
— Где ж это такое? Не слыхать что-то по здешней стороне такой деревни. Кое же это место?
— А я не знаю.
Мужик обернулся к бабе лицом и в недоумении спросил:
— Ты сама-то чья?
— Я дальняя.
— Дальняя. Зачем же ты идешь?
— А вот… Девочка у меня тут отдана… В шпитонках. Повидать девочку-то бы мне.
— A-а! Да, да. Так ты деревню ту и не знаешь?
— То-то не знаю. И спросить-то как, тоже не знаю.
— Ну, так. Сама-то из Серпухова будешь?
— Из Москвы.
— Московская. Да. Тоже не ближний свет. Да, да, — в раздумье говорил мужик и еще немного погодя спросил:
— Велика девочка-то?
— Нет, махонькая.
— Ну, ничего, — сказал мужик. — Даст Бог, найдешь. Сиди! Ишь ноги-то у те!
Баба посмотрела на свои тощие, загорелые ноги, неподвижно вытянутые вперед, и прикрыла их платьем. Мужик задергал вожжами и замахал хворостиной. Лошадь побежала шибче, звонко стуча своими нековаными копытами по сухой дороге. Баба затряслась на мешке и молча посматривала по сторонам. Солнце между тем уже село, и в поле поднялся ветерок. Впереди показались избы; дорога завернула куда-то в сторону, пошла межами и совсем затерялась во ржи. Мужик, прислонившись к передку и свесив руку, задумчиво постегивал хворостиной придорожные травки и затянул было песню. Проехали так еще с версту.
— Как деревню-то сказывали тебе? — спросил он у бабы.
— Мм… Мокей… Мокеева…
— Ну, вот мы здесь спросим. Тут у меня приятель есть такой… А! Настоящий купец. Ну, только и ёрник[13] же!
Стали подъезжать к деревне. Дорога легла позади дворов, мимо гумен, потом пошла конопляниками и вывела в переулок, к кабаку. Деревня была плохенькая — домов двадцать. Некоторые только еще строились после пожара и стояли без крыш. От новых срубов пахло смолой и дымом. На улице народу совсем не было; только на краю деревни три девчонки сидели на завалинке и, поджав под себя ноги, визжали во всю мочь: