Сколько себя помню, это место всегда было таким. Ну, может, чуть поопрятнее. Шарлотта ненавидела и боялась его, как столь многие в те годы. Отец приехал сюда, как только смог. Тогда все люди словно поделились на две половины: одни бежали как можно дальше отсюда, другие же стремились сюда, как мотыльки на огонь; никто не остался равнодушным. Не был равнодушным и я. Я ненавидел этот город, и страшился его, но, когда отец принял решение о нашем переезде, я понял, что выбора нет. Вика была здесь, а где она – там и я.
Мне было 15, когда меня привезли сюда. Аркадий уже стал курсантом, а Вика сама давала лекции. Я был менее востребован. Меня сплавили в печально известную школу №11, уродливый квадратный остров посреди незамерзающих грязей, вечно под ржавыми взглядами окружающих заводских построек. Половина учеников 11-й были детьми научных сотрудников или из военных семей попроще. Все они приехали из разных городов, некоторые – из-за границы. Вторую половину составляли дети из местных семей: сыновья уволенных с фабрик рабочих и дочери недавно сокращенных полицейских. Их небогатая, но стабильная жизнь накрылись медным тазом в день, когда Президент вышел на новогоднее обращение помолодевшим на сорок лет, а морпехи въехали в город верхом на танковой броне. В день, когда город стал закрытым.
Поначалу, общий страх поддерживал хлипкое перемирие между метрополией и провинциями. Я помню, как, услышав вой сирены, долетающий со стороны реки, Лидия Матвеевна зажевывала свою лекцию, и как трясся учебник в ее сушеных ручках. Мы все замирали, как перепуганные мышки, когда сирена начинала реветь. У сирены был жуткий, надрывный голос, невероятно низкий, протяжный и словно бы надтреснутый, ни на что не похожий. Сидевшая со мной Ленка Стеблова стискивала мою руку и прижималась ко мне каждый раз, когда сирена начинала выть. Но сирена следовала за сиреной, и каждый раз была ложная тревога. Не знаю, скольким на том берегу эта ложная тревога стоила жизней, но для нас она означала только путешествие под потолки бомбоубежища на пару часов – маленькое приключение, которым я скоро начал наслаждаться. Ничего не происходило, и страх спал. Мы привыкли.
На пятую неделю после моего переезда начались первые драки. Приезжие держались поодиночке или в компании земляков, а вот коренные быстро перегруппировались в единое подразделение, объединенные нищетой и непониманием того, за что их жизнь оказалась разрушена этими погаными нуворишами, то есть нами. На то, почему так получилось и какую роль в этом играют родители, было наплевать одинаково всем. Разумеется, я тоже попал под категорию богачей, хотя тогда кроме формы у меня была лишь пара штанов и потертая куртка, да выбор между тем, сводить ли девчонку в кино, или иметь возможность ездить на трамвае. Первый раз меня побили в уборной, где старшеклассники Юра и Мендельштейн учили меня курить коноплю, а я учил Ленку быть взрослой. Из-за этого, наверное, курить я и так и не начал. В тот день я сделал ноги, выпрыгнув в окно, и отделался парой синяков и разбитыми губами, а вот курильщикам, также причисленным к классу эксплуататоров, пришлось несладко. Им пришлось, по словам Вирджи, вождя рабочего восстания, “вкусить параши”.
Вирджилиу, также известный как Мамалыжник, смаковал эту формулировку, словно цитату кого-то из древних, ибо она была единственным наследством его папаши, известного эксгибициониста и добытчика сибирских руд. Вирджи правил рукой, настолько железной, насколько позволял алкогольный синдром плода. От его холинолитических настроений вся школа пребывала в ужасе, особенно когда в город завозили “Момент”. Один глаз Вирджи был коричневым, а второй – черным, и зубы его были похожи на забор поглощенного бурьяном совхоза. Своими обезьяньими руками он на раз сгибал в дугу прут арматуры, а его бетонный череп и перегоревший мозг выдерживали удары самых дюжих старшеклассников. Директор обращался к нему на “Вы” и здоровался за руку, а старшеклассницы с неохотной покорностью отдавали Вирджи свою невинность. Ленка Стеблова тоже ушла к Вирджи какое-то время гуляла с ним, но потом вернулась обратно.
Вместе с группой единомышленников, мы пришли к выводу, что давиться гранитом плебейской грамоты таким видным интеллигентам, как мы, вовсе не к лицу. Особенно, если это означало, что придется “вкушать парашу”, исправно сервируемую школьной буржуазии каждый божий день. Быстро выяснилось, что вместе весело вовсе не шагать по просторам, а хлестать отраву за гаражами, переделанными из контейнеров, и срывающимся голосом орать под гитару запрещенные песни. Голубой вагон нашего светлого будущего никуда не катится, а лежал себе и прорастал ржавчиной на городской свалке, качаясь лишь тогда, когда в его недры мы зазывали девчонок. Но прошла пара месяцев, и облезлые гаражи утратили свой шарм. Гитара разбилась о чью-то голову в одном из дебатов нашего кружка интеллектуалов, а Ленка удивила всех, переведясь в экстернат. Оттуда она поступила в столичный ВУЗ, но ВУЗ закрылся, а вместо него открылась моя будущая альма-матер. Ленка сумела туда поступить.
Мои товарищи начали спиваться, поддавшись квадратно-гнездовой атмосфере закрытого города, а впоследствии ввязались в торговлю потекшим со стороны реки клещом. В итоге, я оказался на улице, предоставленный самому себе в городе, стертом с карты страны. Вечерами я откапывал свою форму из тайника, переодевался и чинно возвращался домой, к матери. Днями я слонялся туда-сюда, иногда играл сам с собой в разведчика, делал ловушки и оставлял тайные метки мелом. Можно сказать, я устроил себе детство, которого ни до, ни после этого у меня уже не было. Я сам заполнял свой школьный дневник, ловко расписываясь за всех подряд, а Лидию Матвеевну подкупал тортами, которые экспроприировал из кладовки Универмага. Помню, она все время тряслась, как озимый лист на ветру, и пила валокордин чашками. Я знал, что у Лидии был дома больной сын, и что болен он совсем не церебральным параличом, как она всех убеждала. Мне кажется, я был ее любимым учеником. Отец не замечал вообще ничего, Шарлотта устраивала мне только редкие разносы. Компас ее настроения вращался с севера на юг и обратно с завидной частотой: то она не могла нарадоваться успехам Вики, то впадала в истерию, услышав новости с фронтов, и потом часами вызванивала Аркадия. Меня все это устраивало. Я любил быть невидимым, это не было мне в тягость. Я ел, спал и растворялся в лабиринте переулков промрайона, примыкавшего к задворкам школы. Со временем, мои приключения и проделки становились все менее невинными, я все больше и больше втягивался в уличные дела.
Потом детство закончилось окончательно, и я выбрал в жизни тот путь, на котором нахожусь сейчас. Почему я выбрал именно его? Я не знаю. Может, чтобы уйти с улицы. Может и нет. Почему я вернулся в Петербург, зачем подал прошение о приеме в альма-матер? Потому, что наконец полюбил других людей, захотел защитить их от того зла, с которым столкнулся сам – так я соврал на собеседовании, и преподаватель, иссушенный инвалид по фамилии Герцен, скривил губы и поставил галку в каком-то табеле. Это я сообщил отцу, и он коротко кивнул, не отрываясь от экрана рабочего вычислителя. Я сказал об этом Виктории, и она сочувственно улыбнулась. Конечно, даже тогдашний я в такое не мог поверить. Но, по крайней мере, тогдашний я изо всех сил старался верить в свое вранье. Я уже давно позабыл, почему встал на этот путь, и теперь мне все сложнее отмахнуться от вопроса о том, что я делаю в этих руинах, два года спустя после того, как все для меня окончательно потеряло смысл.
***
Школу №11 Управлению пришлось снести после того, как в ходе самого первого прорыва весь район попал под артобстрел. Под одними руинами оказались похоронены ученики и учителя, приезжие и коренные. Все, кто не прогуливал. Лидия Матвеевна тоже была там. Сирена не сработала, никто не успел спуститься в убежище. Новую школу не построили, потому как теперь школы строятся только под началом Адмиралтейства, а учатся в них не школьники, а кадеты. Сегодня нужда опять привела меня в этот полузаброшенный район.