Он налил в пиалу и отпил немного чаю. Все молчали, ожидая продолжения, но старик только задумчиво покачивал головой.
— У нас тоже есть бомбы, — сказал Аллан. — И не слабее, чем у них…
— Бомбы, бомбы, — перебил его однорукий Раджаб. — Что ты понимаешь в бомбах? И в войне? Война страшна не бомбами.
— А чем же? — спросил мулло Махмуд.
— Другим. Тем, что делает она с людьми. И когда я вспоминаю войну, я думаю не о бомбах, не о взрывах, не о выстрелах и крови, а о другом…
Он задумался.
— Продолжай, — предложил Шаймардон.
— Я был ранен осколком в руку. Не сильно. В мякоть. Если бы я не попал в плен, у меня рука осталась бы. Нас, пленных, согнали в лагерь — на отгороженное колючей проволокой поле. Это было осенью. Шел дождь. Люди ложились кучами один на другого прямо на мокрую землю. Чтоб хоть немного согреться. Чтоб хоть немного поспать. Утром нас выстроили. Приказали выйти из колонны всем евреям и комиссарам. Вышло человек тридцать или сорок. Вдоль колонны пошли конвоиры. Они выдергивали из строя то одного, то другого человека.
«Иуде!» — страшно закричал немец, когда остановился возле меня. Иуде — это по-немецки еврей.
— Нет, — сказал я, — таджик.
Подошел переводчик. Я показал солдатскую книжку, и меня вернули в колонну. Евреев и комиссаров тут же на наших глазах расстреляли. А я остался жив, хоть понимал, что имею право на жизнь не больше, чем эти евреи и комиссары…
Он отпил глоток чаю из поданной ему Шаймардоном пиалы и продолжал, глядя в одну точку:
— Но я не это хотел рассказать… Нас гнали пешком по тридцать и больше километров в день. Тех, кто отставал, тут же убивали. Ни разу нас не кормили. Поили только из луж. Ели мы то, что бросали нам по дороге крестьяне — они бросали нам хлеб, вареную картошку. Они, разутые, раздетые, голодные, бросали нам все это, когда мы проходили через села. Или через проволоку лагерей — открытых площадок, где мы останавливались на ночь… Но не так страшен был голод, как то, что нельзя было опорожнить желудок. Многие болели. И если останавливались, чтобы освободиться, конвоиры в них просто стреляли…
Он посмотрел на Аллана, поднесшего ко рту крупный, розоватый, привядший виноград сорта «тайфи» — его умеют здесь сохранять до нового урожая, — и безжалостно продолжал:
— Только в лагерях были ямы. Глубиной в три человеческих роста, узкие, длинные. К ним пускали партиями…
Все молчали. Володя, у которого затекли ноги от сидения на полу, осторожно переменил позу.
— Как я уже говорил, крестьяне приходили к лагерю и бросали нам еду через проволоку. Десятки людей, сталкиваясь друг с другом, бросались за каждой картофелиной. Мы погибали от голода. Но вот в тот раз… В тот раз охранник, низкорослый толстый человек, — я его запомнил — не позволил женщинам бросать нам еду. Он показал им знаками, что сам это сделает. Они поставили свои корзины, и он стал бросать куски хлеба, картошки, мяса в сторону ямы, так что люди, толпа голодных, измученных людей, все приближались и приближались к ней. Затем он начал бросать еду то за яму, то перед ней. И случилось неизбежное — несколько человек свалились. Я не знаю точно сколько — может, десять, а может быть, больше. Я сам едва удержался на краю… Эти люди кричали. Они страшно кричали. Но им нельзя было помочь. Сами они не могли выбраться. А если бы мы их вытащили, все равно их бы застрелили охранники. В этих лагерях не было воды. Они не смогли бы сменить свою одежду. Они были обречены на смерть. И все-таки мы хотели им помочь. Несколько человек связали пояса, я дал сохранившееся у меня полотенце, мы связали все это и опустили в яму. Но тогда охранник начал в нас стрелять. Он убил одного человека, и пуля опять задела мою руку — раненую руку… Они погибли в этой яме. В этой зловонной яме. Они утонули в ней…
Аллан опустил голову. Мулло Махмуд смотрел прямо перед собой, худой, желтолицый, неподвижный. Старый Шаймардон перебирал пальцами кисточку на замшевых ножнах своего ножа.
— Я иногда вижу этого низкорослого охранника во сне. А когда просыпаюсь, думаю: что он делает сейчас? Лучше всего, если бы он погиб. Но если он остался жив, быть может, у него есть семья и есть дети. И это тихий добросовестный человек, который хорошо работает на своем месте. И может быть, он живет где-то, и имеет друзей, и старается не вспоминать о том, что он когда-то делал. Ведь память человеческая так устроена, что человек может забыть то, о чем не следует помнить. Но таким он стал только потому, что сейчас на земле мир. Мир может заставить даже очень плохих, очень страшных людей быть такими же, как все. Обыкновенными людьми… Вот чем страшна война.
Все молчали. И в этой особенной, горной, бесконечной тишине печально и протяжно закричал петух, а ему ответил где-то на краю кишлака другой и третий.
Володя незаметно взглянул на часы — было уже около часа ночи.
— Намози хуфтан, — сказал мулло Махмуд. Это была последняя вечерняя молитва из тех пяти молитв, которые правоверный мусульманин должен совершить в течение дня. Володя отметил про себя, что мулло назвал ее не по-арабски: «салят ал-иша», а по-таджикски — «намози хуфтан».
К удивлению Володи, мулло произнес по-арабски и затем медленно перевел на таджикский не обычную молитву «фатиху», а первый стих шестой суры корана «Одобрение». «Именем бога справедливого, милосердного. Слава богу, который создал небеса и землю и устроил тьму и свет. И даже те, кто заблуждается, будут судимы богом со справедливостью».
Глава тридцать шестая,
которая называется «А в это время…»
Не входи, не нужно…
Заслони окошко
Сонной этой ветвью.
Сном, упавшим в ветви…
… Скорбь горы под снегом,
Кровь зари на небе…
Г. Лорка
Окно заслоняли два перепутавшихся кронами высоких тополя, и было слышно, как лопочет их листва. Время от времени по потолку скользил луч света — по улице проезжала автомашина.
— … Немного есть на свете людей, — продолжала Зина, — к которым я бы пошла поломойкой. Но вот к Шолохову пошла бы. За Аксинью, и за Григория, и за всех остальных…
Ведин лежал на спине на самом краю широкой кровати, согнув ноги в коленях, и смотрел в потолок, а рядом, у стены, повернувшись к нему лицом и поддерживая голову рукой, — Зина.
— Может, все-таки съешь чего-нибудь? — неожиданно перебила себя Зина.
— Да нет, чего же это я вдруг буду кушать среди ночи… — Он так устал, что не обедал и не ужинал. — А что у тебя есть?
— Ну что ж, можно котлету с хлебом или жаркое согрею… Или просто кусок мяса из борща, как ты любишь, с солью и луком.
— Может, и в самом деле перекусить?.. Только смешно это ночью.
— Некому смеяться. Пропусти, сейчас принесу.
— Я на кухню пойду.
— Не нужно. Я сама принесу.
Она сошла на пол и зашлепала босыми ногами. Спустя несколько минут Ведин прищурил глаза — Зина зажгла свет и подала ему глубокую тарелку, в которой лежал кусок вареной говядины с приставшими к нему ломтиками свеклы, разрезанная на четыре части луковица, солонка и два ломтя хлеба. Он присел на кровати и с аппетитом принялся за мясо.
— И вся их жизнь, и любовь, и все такое прошли в войне, в смертях и увечьях… И играла в их жизни война самое главное значение, — сказала Зина, переложив с сиденья стула на спинку гимнастерку Ведина и сев, как садятся на пол, обхватив руками колени и опираясь на них подбородком. — Только не знаю, как другие, а я мечтаю про них, как бы они жили, когда б протекала их жизнь в другое время, мирное и спокойное… Все было бы по-другому. Все бы у них было как следует… А ты вот не думал, — неожиданно спросила она, — что бы делал ты, если бы не стало больше этих самых воров в доме? Ну вот, если бы в самом деле наступил мир на земле?