Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот Мишутин и решил: о старичке он ей скажет, разве тот обманывал их до сих пор? А ведь он тогда твердо определил:

— Тыщу лет проживешь!

…Но когда Вера наконец произнесла слова, которых Мишутин ждал все последние дни, старичок выскочил у него из головы. Вообще все вышибло из головы. Его словно контузило взрывной волной: линии на эскизе расплылись, закачалось окно перед глазами.

Он сидел к жене спиной. Она не видела его лица. Он заставил себя сделать вид, что не расслышал, что она сказала. Повернулся на стуле вполоборота и опросил ровным, обычным голосом:

— Ты что-то сказала?

Но Вера знала его достаточно хорошо. И потому, обернувшись, он увидел то, от чего ему стало еще страшнее: грустную, безнадежную улыбку на ее лице.

Он вскочил и бросился к жене. Хитрить было бесполезно.

— Веруша! Верушенька! Ну что ты говоришь? Ну подумай же! — Он захлебывался словами — бестолковыми, беспомощными; все они были совсем не те, которые он так хорошо обдумал заранее и которые, как ему казалось, могли бы продлить ее жизнь.

— Верушенька!

Она улыбалась по-прежнему — мягко, но отрешенно.

— Что, мой родной, что, мой любимый? Ну чего ты испугался? Это же не страшно. Честное слово, не страшно. Ты возьмешь мой хлеб на три дня вперед, растянешь его вместе со своим недели на полторы, а там — и блокаду прорвут, она же не может держаться вечно…

— Молчи!

Его трясло.

— Любимый мой…

Она выпростала из-под шубы покойной матери, которой была укрыта, желтую невесомую руку и прерывисто провела ладонью по его волосам.

И Мишутин не почувствовал, как по его щеке поползла слеза.

— Глупенький, вот еще и плачешь. — Она тихо убрала слезу. — Ну что можно сделать? Конечно, меня они убить могут. — Она говорила, не повышая голоса и даже ровнее, чем прежде. Она тоже, должно быть, долго обдумывала и раньше решила, что в конце концов скажет мужу, когда подойдет время произносить последние слова. — Но ведь всех-то они убить не смогут… А если бы я была на фронте? И меня убило бы там?

Ее рука все еще лежала на его голове. Он резко отстранился.

— Не хочу тебя и слушать. На фронте люди сражаются! — (Наконец-то ему попалась в руки зацепка!) — А ты — не сражаешься. Ты перестала сражаться. Да, да! Как дезертир! — Самые резкие слова сейчас будут самыми лучшими! Может быть, хоть это ее подымет? Она ведь должна двигаться — это единственное спасение! — Можешь обижаться! Но у тебя достаточно сил, чтобы сию же минуту встать и пойти до угла в булочную. Знай, я тебе не позволю сдаться! Не позволю! Ты встанешь! Нельзя переставать верить в себя! Ты встанешь сейчас же и пойдешь до угла в булочную!

Но она все понимала…

— Пашенька, ты убеждаешь меня, как гипнотизер. Зачем, родной? Поверь мне: я знаю, что говорю — я уже не дойду. И надо найти и тебе силы понять это.

— Да что ты знаешь? Ты ничего не знаешь! Вставай сейчас же! Слышишь? Сию же минуту!

Он насильно посадил ее на кровати, натянул на ноги валенки.

— И провожать тебя не пойду. Нарочно не пойду! И ты тогда увидишь, что у тебя самой есть силы. Вот увидишь, я тебе говорю! Встанешь и пойдешь. Вбила себе в голову бог знает что!

Застегнул на ней тещину шубу на лисьем меху. Шуба была старенькая, рваная, но все равно теплее Вериного модного пальто; она сшила его себе в прошлом году, оно было совсем новое. А из шубы теща проектировала сшить одеялко для их маленького, когда он у них родится. Как она мечтала о внуке!

— Вставай, вставай!

Насильно поставил ее на ноги, сунул в руки авоську. Поддерживая за локоть, вывел на лестничную площадку.

Вера тяжело схватилась за перила:

— Пашенька, я уже не ходок…

— Перестань! Пойми, нельзя же сдаваться!

Оставил ее у перил и, войдя в квартиру, захлопнул за собой дверь. Захлопнул нарочно: пусть у нее не остается никакой надежды на то, что он поможет ей, если с ней что-нибудь случится сейчас. Вера ведь гордая: она почувствует это и тогда из одной гордости пойдет!

Однако, захлопнув дверь, Мишутин. тотчас прижался ухом к замочной скважине: пошла или нет?

Верочка, любимая, родная, ну пойди же, ну сделай первый самостоятельный шаг! Ведь это самое главное — внушить себе, что есть еще силы! Ну двинься же с места! Поноси меня извергом, кляни за жестокость, — что хочешь! — но шагни!

Наконец первый шаг прозвучал. А за ним второй… третий. Правда, шаги медленные, неуверенные, но все-таки они раздались!

До следующей площадки было тринадцать ступенек, до низу — пятьдесят две. На четырнадцатой ступени шаги перестали быть слышны. Но это было понятно: Веруша набиралась сил перед новым маршем. Как это важно — это же самое главное! — превозмочь себя!

Мишутин стер рукой невольно вспотевший лоб. Выжила Верушка, еще один день ее жизни удалось ему сейчас отвоевать!

Вернулся в комнату — там лежал очередной эскиз, надо было работать.

Эскиз лежал на столе у окна.

Свет на стол падал только из форточки. Стекла в окне вышибло взрывом фугаски на улице еще в конце сентября, он тогда же основательно забил окно фанерой. Между двумя слоями ее натолкал всяких тряпок. Дуть вроде перестало, но света не проходило почти нисколько — стекла сохранились только в форточке, и работать можно было лишь с утра, часов с десяти-одиннадцати. И примерно до двух. А после становилось темно.

За эти три-четыре часа надо было успеть нарисовать на эскизах все, что придумывал в течение дня. А Мишутин не переставал думать о своей работе ни на минуту. От нее не было избавления. Тащился ли с санками к проруби на Неве за водой, топил ли буржуйку (сперва она сожрала всю мебель, потом книги, теперь пошли в ход репродукции и гравюры — самое ценное, что было у Мишутина, он подбирал их издавна, всё о Ленинграде, и подобраны они были со вкусом и знанием дела) — он думал о своей страшной работе постоянно. С какой радостью он бы отправился обыкновенным стрелком на фронт, чем заниматься трудом «по специальности», как сказали ему в военкомате, когда не взяли из-за хромоты в действующую армию и направили в распоряжение городского штаба МПВО.

— Художник? — коротко спросил его там начальник отдела кадров, сухощавый полковник в пенсне с прямоугольными стеклышками без оправы, которые придавали особую законченность очерку лица и подчеркивали пронзительность взгляда и изящную форму носа.

— Художник, — ответил Мишутин и почувствовал себя смущенным под этим острым взглядом: ну кому сегодня нужна его графика, его бесчисленные офорты любимого города — Зимняя канавка, Львиный мостик, решетка Летнего сада, чернеющая ажуром на фоне заснеженных деревьев? Кому все это нужно сейчас?

— По-моему, график? — уточнил полковник.

— Да. Вы знаете мои работы?

— Как же, не раз останавливался возле них на выставках. И всегда, между прочим, радовался, как вы проникновенно чувствуете своеобразие нашего города. Может быть, я выражаюсь непрофессионально — я ведь рисовать не умею… Но тоже ленинградец. И так же, как вас, — полковник невесело усмехнулся и поправил правой рукой протез левой, неподвижно лежавшей перед ним на столе, — на фронт тоже не берут. Но это ничего. Мы и тут повоюем. Я вам отличную работу дам. Будете изготовлять эскизы маскировки наиболее ценных в архитектурном отношении зданий. Понятно?

— Не совсем.

— Ну, скажем, Казанский собор. Бомбить его будут? Безусловно. А мы разбомбим его предварительно!

Мишутин недоуменно посмотрел на полковника.

— Неужели непонятно? Это очень просто. Представьте себе: летит стервятник, имеет задание — прорваться к объекту и обратить его в прах. Но выходит на цель — и вдруг видит: задача выполнена до него. Купол провален, колоннада обрушена, от стен — одни руины. Отлично!

Мишутина невольно передернуло, Только что, идя в штаб МПВО, он видел Казанский собор еще целым.

— Я вижу, вам стало не по себе от такой перспективы?

— Думаю, сами понимаете. — Помимо желания Мишутина, в голосе его прозвучало нечто похожее на осуждение.

16
{"b":"603839","o":1}