Пламенной согласился с моими резонами. Но выяснилось, что и назад нет другой дороги, кроме открытой рокады, просматриваемой немцами насквозь.
Кто-то из бойцов предложил ломать изгороди по-за домами и проскочить затем под укрытием домишек.
Откуда только силы берутся?! — я выламывал балясины с такой мощью, какой никогда в себе не знал.
Тут к нам стали приставать раненые. Не с наших машин бойцы — у нас все оказались невредимыми, — а из других частей, шедшие своим ходом в тыл.
Кое-кто пытался говорить им, что машина и так тяжело нагружена, но я цыкнул — я все же был самый старший в звании, — и это прекратилось.
На второй машине тоже стали брать раненых: скинули с нее несколько мотков колючки.
…Вырывались мы обратно час.
По дороге, в месте более или менее спокойном (мины ложились уже метрах в ста от нас — немцы били не по нас, а просто по деревне: нас в этот момент им не было видно), орлы со второй машины увидели несколько здоровенных чушек.
— Возьмем их? — спрашивают.
— Берите, — разрешил я, — если только не задержитесь из-за этого. — Люди нашей машины ломали в это время изгородь.
— Нет, мы враз!
Вторая машина была от нас метрах в сорока. Вдруг — хлоп, хлоп! — одиночные выстрелы. Я — за пистолет, другие — за винтовки. Но видим: они свиней стреляют. Засмеялись.
Жерихов спрашивает меня:
— Зачем вы позволили стрелять свиней?
— Затем, чтобы Гитлеру не достались.
— Да нет, я не о том спрашиваю. Отстанут же люди!
— Не маленькие!
Красноармеец один — все ко мне он жался, молоденький, бледный, в руку раненный, в правую, — говорит:
— Ну и люди… Тут не знаешь, как самому выбраться, а они — о свиньях думают… Вот народ…
В глубине души я отчасти был согласен с ним. Хотя если бы сам питался так же нерегулярно, как в этой дивизии (а мы даже в штабе ее убедились, что с питанием у них дело налажено плохо), то, наверное, первый же пошел бить чушек.
Ну, ладно. Выбрались мы наконец из заварухи — уже стали попадаться стоящие на позициях легкие пушки, — вдруг Пламенной резко тормозит машину (он по-прежнему сидел рядом с водителем в кабине), выскакивает наружу. Физиономия смешная: испуганная-испуганная…
— Товарищ старший политрук, — обращается ко мне, — я забыл вас предупредить: не толкните там в кузове котелок один!
Вот чудак, нашел, о чем заботиться!
— А что в нем, — говорю ему с насмешкой, — фарфор из императорских коллекций?
Но до него не дошла моя насмешка, и он мне серьезно так:
— Нет, в нем взрыватели!
Фу, черт побери! Сколько раз мы прыгали на борт грузовика, причем прыгали и на ходу, сколько раз спрыгивали на землю, а котелок стоял у самой стенки борта! Ничего себе: «забыл предупредить…»!
А Пламенной вежливенько продолжает:
— Поставьте его, пожалуйста, поаккуратнее там.
— Нет уж, знаете ли! Держите-ка вы этот «фарфор» лучше у себя в кабине!
Тут и все вокруг рассмеялись.
Ну и шляпа!
…Только к вечеру мы получили подтверждение от других командиров, что КП первого полка, конечно, снялся со старого места (мы наскочили на отступавший артполк), но куда — артиллеристы не знали. Пламенной решил ехать обратно в саперный батальон: ведь тол и колючая проволока требовались первому полку, чтобы поставить препятствия против немецкой пехоты заблаговременно, а где уж тут было «заблаговременно»! И командование артполка, и мы нашли, что он решил правильно: не мотаться больше вдоль фронта, а вернуться сейчас за новыми приказаниями в свой саперный батальон, который, кстати, должен был находиться рядом со штабом дивизии. Мы же с Жериховым остались ночевать у артиллеристов — и у них можно было разжиться кое-каким материалом для газеты. А первый полк будем искать уж завтра.
Однако, когда мы ложились спать, Жерихов задал мне вопрос, не дававший ему, должно быть, покоя весь день:
— Товарищ старший политрук, все-таки скажите: как, по-вашему, можно считать, что я уже побывал сегодня в первом своем бою?
— Спи! — ответил я, впервые за весь день обратившись к нему на «ты». — Спи! И можешь считать, что ты сегодня впервые побывал на войне. Или с тебя этого мало?
…Таковы записи в моем дневнике за 14 августа 1941 года.
1941–1963
Смерть считать недействительной
Сейчас даже трудно представить себе, по какому только поводу не сталкивала нас жизнь с культом личности Сталина. Десятки (это я знаю только по одному фронту, а по всем фронтам Великой Отечественной войны, наверно, сотни) героев бросались грудью на вражеские огневые точки, заставляя замолкать немецкие пулеметы. Однако требовалось, чтобы реляция о подвиге дошла непременно до Сталина — лишь тогда воссияла незакатная слава Матросова. Но опять-таки только Матросова: Сталин заметил именно его. А скажем, Герасименко, Красилова, Черемнова не заметил — троих уральских коммунистов, которые под Новгородом еще до Матросова кинулись одновременно на три амбразуры, — вдумайтесь в это: по сговору! одновременно! каждый на заранее намеченную! Но о них так и продолжали знать лишь немногие, кто прочел во фронтовой газете стихотворение Николая Семеновича Тихонова…
Героев-панфиловцев, в черные дни наступления гитлеровцев на Москву отразивших у разъезда Дубосеково атаку немецких танков, было двадцать восемь. Всему миру известно, что их было двадцать восемь. Двадцать восьмого ноября 1941 года (даже день месяца совпал с их числом!) о них услышал весь советский народ. Они погибли до единого, но не пропустили к Москве врага. Помните сделавшиеся историческими вдохновившие их слова политрука Диева-Клочкова: «Отступать некуда, позади — Москва!»? И они стали насмерть…
Дольше всех из этих героев оставался в живых связной командира роты Натаров, который из-за специфики своей должности лучше остальных мог воспроизвести картину беспримерного боя.
Изобретательный и столь же безжалостный во всем, что только на пользу его газете, журналист и писатель Александр Кривицкий встретил Натарова — за считанные часы до кончины того — в госпитале, куда Натарова доставили со смертельным ранением. Кривицкий интервьюировал его, пока не записал все, что Натаров был способен рассказать.
Даже Сталина потрясла эта драматическая схватка: рота, вооруженная одними бутылками с зажигательной жидкостью, против лавины танков!..
Панфиловцы сразу стали бронзой, легендой, мрамором. Двадцать восемь, поименно. Из блокнота Кривицкого, записавшего их фамилии и имена со слов то и дело терявшего сознание Натарова, они перешли прямо в бессмертие.
Впрочем, когда спустя некоторое время в нашу среду — военных журналистов — приполз слушок, что погибло их не двадцать восемь, а меньше (не то двадцать шесть, не то двадцать пять), кое-кто, вместо того чтобы обрадоваться столь понятной в тех обстоятельствах ошибке Натарова или Кривицкого, впал в расстройство:
— Что ж это такое! Всему миру объявили: двадцать восемь, а теперь выходит, неизвестно сколько! Может, вообще лучше промолчать? — И особенно веско добавляли: — С государственной точки зрения лучше!..
И все-таки осенью сорок второго года, спустя примерно год после подвига двадцати восьми, к нам, в штаб Калининского фронта, доставили направлявшихся в Панфиловскую дивизию, входившую тогда в войска фронта, двоих чудом уцелевших из этих двадцати восьми: Васильева и Шемякина. Их везли к панфиловцам, чтобы вручить орден Ленина и Золотую Звезду Героя.
В конце концов надо было вручить им награды, уж коли случилось так, что они живы! Правда, это старались сделать как можно незаметней…
Такое отношение к уцелевшим героям в известной мере проявилось даже в том, что об их пребывании известили не всех находившихся в штабе газетчиков. Кто узнал — ладно, а кто нет — еще лучше! Но и тех газетчиков, которых все же известили, предупредили строго-настрого: до особого распоряжения не давать в газеты ни строчки об этих героях и уж тем более о том, что они живы!