Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот, наконец, появляется Иван Павлович Кикило. Полуприщурив один глаз и выкатив из орбиты другой, он критически осматривает собравшуюся компанию, коротко останавливая свой взгляд на каком-нибудь из присутствующих, иногда при этом как бы удивленно хмыкая, вроде: «Ба! А этот-то откуда здесь взялся?» Это считалось дурным признаком. Все знали, что Кикило коварен, как камышовый кот, и если он многозначительно и долго смотрел на человека, при этом неопределенно хмыкая, то значит этому человеку лучше самому принять решение в отношении себя, Сейчас иногда я вижу скособоченного дедушку в жеваных штанах и нечищенной обуви, сильно похожего на быстро спущенный футбольный мяч. А тогда это был сущий ястреб, с цепким и недобрым взглядом. Воспарив над идеологическим пространством, он зорко высматривал добычу, чтобы потом обрушиться и задолбить ее своим медным клювом. А если уж Кикило долбил кого-то, то обязательно до самого конца.

Мне всегда казалось, что его объемный живот (а живот у него был просто огромен) наполнен непереваренными останками этих самых жертв.

Кикило среди опекаемой им «паствы» (журналистов, писателей, артистов, режиссеров, преподавателей вузов) сеял такой душевный страх, что и через много лет, когда он исчез со своей устрашающей должности, его продолжали бояться. Я несколько раз видел, как какой-нибудь его бывший подчиненный, уже старенький и давно на пенсии, подбегал к нему на улице и униженно кланялся в пояс, на что Кикило отвечал снисходительно кивком. А можете себе представить, как это все выглядело, когда он был при силе. На таких совещаниях очень многим хотелось залечь под стол, чтобы Иван Павлович тебя не заметил. Слава Богу, я тогда относился к числу малозначительных персонажей (скромный, рядовой редактор каких-то там передач Краснодарской студии телевидения), и по мне его око скользило не останавливаясь.

Зато люди покрупнее, руководители районных газет, например, сидели, как говорится, поджав хвост. Они-то знали, что в их изданиях ошибки шли широко и густо, а работники сектора печати крайкома эти нелепости вылавливали и самые нелепистые приносили на кикилин суд. «Что же они там на этот раз натаскали?» – читалось на лицах редакторов, пока Кикило неторопливо умещал свой объемный зад в просторное председательское кресло.

Редакторская тревога была не напрасной. Ну, на всякие там двусмысленные благоглупости, типа заголовков газетных статей «В руках – твердость» или «Место коммуниста – в лесу!», или крупное фото на первой полосе мордатого дяденьки с лентой через плечо, на которой красовалась надпись «Лучший осеменатор Кущевского района», Кикило иод робкие смешки неупомянутых презрительно плевался уже в конце совещания.

Но в самом начале он впер неподвижный взгляд в редактора армавирской газеты и после тяжелой паузы спросил:

– Как вы относитесь к первой русской революции?

Посеревший редактор заметался взглядом по соседям и счел за благо пробормотать невразумительное.

– Я не слышу ответа! – настаивал Кикило. – Как лично вы, – он сделал особый упор именно на «вы», – относитесь к первой русской революции?

– Хо-хо-хорошо! – пробормотал редактор. – Очень даже хорошо, Иван Павлович. А как же иначе?

– А вот в возглавляемой вами газете я этого не уловил, – сказал Кикило. – Более того, я увидел вопиющую политическую нелепость, если не сказать больше – идеологическую глупость, которая заставляет думать: читает ли редактор свою газету, а если читает, то какими глазами!

Он развернул газету и показал собравшимся заголовок, набранный крупным шрифтом: «Черносотенный погром», а чуть ниже, в скобках и мелко, значилось: «К 50-летию первой русской революции». Уже потом мы узнали, что в статье описывалась демонстрация армавирских рабочих в поддержку революционных беспорядков в Петербурге, которую разогнала полиция вместе с местными лавочниками. Сделав стартовую выволочку и доведя армавирского редактора до прединсультного состояния, Кикило при гробовой тишине перешел к общей оценке положения в краевой прессе, которая, как всегда, по мнению краевого комитета партии, то есть его – Кикилы, была «в большом долгу перед трудящимися». Мы, как я понимаю, по мнению Кикилы, к трудящимся не относились.

Я упоминаю Ивана Павловича Кикило не потому, что он достоен каких-то воспоминаний (как раз наоборот), а главным образом потому, что он первым и практически открыто выступил против Медунова, написав в ЦК КПСС длинное письмо с перечислением известных ему безобразий, происходивших в крае…

Много лет спустя я задал Медунову вопрос по этому поводу. Тому Медунову, который уже был растоптанным изгоем, исключенным из партии, одиноким больным стариком, доживавшим свой век в Москве, в просторной, но какой-то грустной квартире, где каждая деталь, каждая фотография на стене вызывала печаль, все блестящее, шумное и активное было в безвозвратном прошлом. На комоде стоял большой портрет жены, Варвары Васильевны, рядом, в вазе, букетик тощих тюльпанов. Оказывается, я пришел накануне очередной годовщины ее смерти.

– Он, действительно, написал тогда большое письмо, в котором изложил свою точку зрения на то, что делалось в крае. Медунов произнес это, как бы раздумывая, стоит ли вообще углубляться в эту тему. Потом помолчал и, видимо, решил, что стоит:

– Видите ли, Володя, люди, подобные Ивану Павловичу Кикило, всегда играют свою игру, и с одной целью, чтобы было хорошо только им. Он ведь написал это письмо не потому, что искренне хотел исправить недостатки… Они, безусловно, были. А потому, что я не пожелал мириться с его личными недостатками, с его трактовкой идеологической работы, стремлением душить все сущее и живое, а самое главное – с наплевательским высокомерным отношением к людям, ведь он выматывал людей до такой степени, что они падали в обморок, а подчас умирали прямо на работе. Ночами писали никому не нужные доклады, справки, отчеты… Потом эти доклады вкладывались в уста руководителей. Все должны были смотреть на происходящее сквозь кикиловские очки. Живая воспитательная работа подменялась махровым начетничеством, системой двойных стандартов, интригами, доносами… Я это чувствовал, до меня не только доходили слухи, но я имел и достаточно объективную информацию, что Кикило сковал духовную жизнь в крае жесткими рамками своего понимания духовности, отсекая все лучшее… Роптали писатели, ученые, университетские преподаватели, многие яркие люди из края уезжали, не выдержав кикиловского прессинга. И когда я принял решение, что с «кикиловщиной» надо кончать, он пошел в атаку: написал письмо в ЦК… Я думаю, что он готовился к этому давно, сразу, как я начал ставить его на место.

– Но ведь там, говорят, было много правды? – осторожно прерываю я монолог Сергея Федоровича.

– Скажем так, там немало было правдоподобного… Рассуждения о приписках, о лихоимстве и прочем. Кикило это все накапливал и держал до поры – до времени не для того, чтобы их исправить, а скорее как устрашающие аргументы в защиту самого себя… Впоследствии он ведь нигде себя не проявил, хотя ему и была предоставлена работа, предлагалось даже поехать в Москву, возглавить крупное издательство…

…Не поехал. Видимо, испугался. Там же надо работать на зримый результат. Вообще, как я понимаю сейчас, идеологическая работа была самым слабым местом в партии. Именно там концентрировалась воинствующая и, если хотите, злобная серость, которая отслеживала ярких, нестандартно мыслящих людей, нацеливала на них удары партийных органов, лишала их творческой и жизненной реализации, сковывала, а то и душила инициативу… Эти люди глухо роптали, подталкиваемые кикилами, сопротивляясь произволу, уходили в десидентствующие структуры…

В взамен что мы получали? Демагогов! В результате один из них, Горбачев, возглавил в конце концов страну…

Медунов замолчал, видимо, что-то вспомнил. Лицо его приняло жесткое выражение. В годы его правления такое выражение не предвещало ничего хорошего…

Наверное, надо рассказать, как я попал к Сергею Федоровичу на этот разговор, чего здесь было больше вначале: журналистской настырности или простого желания понять не только масштаб личности, но и причины той катастрофы, которая в конце концов постигла эту, безусловно, яркую и незаурядную личность. Чего в этой катастрофе было больше, – причин собственного характера или неотвратимых обстоятельств, которые диктует эпоха? Все мы живем в предложенное судьбой время, которое определяет наши поведенческие правила.

8
{"b":"603066","o":1}