Но подвиг с ремонтом, конечно, ни в какое сравнение не шел ни с добыванием помидоров, ни даже мороженых кур венгерского производства. Планировалось не только побелить потолок, сменить обои, но и плинтусы, подоконники, навесить новые двери, то есть месяца на три-четыре, задыхаясь от краски, при сдвинутой мебели, грудах сброшенных со стеллажей книг, полностью одичать.
Спасибо соседям. Я пользовалась их туалетами, мылась, не злоупотребляя, не часто, в их ванных – у нас менялась еще и сантехника – они же меня и кормили. Мариша борщом, супруги-анестезиологи, еще в США не выехавшие, домашними котлетами, а с Колей-холостяком пила по утрам кофе, растворимый, из приносимой мною банки, но сахар был его.
Если бы знать, что плодами моих титанический усилий наша семья не воспользуется. Знать бы, что напрасно я, всклокоченная, с изломанными ногтями, ожесточившись в догляде за работягами, исподтишка напивающимися вусмерть к середине дня, надсаживалась, не видя предела своим испытаниям – знать бы, что в нашу, с иголочки, квартиру въедет другая семья…
Но хуже другое. Когда наконец с работягами расплатившись, с чувством исполненного долга, после месяцев заточения, вознамерилась впервые выйти, что называется, в люди, в подъезде меня настиг сокрушающий удар. Там все так же воняло, кафель на стенах совсем облупился, ряды почтовых ящиков косо свисали с изуродованными, будто каким-то чудищем изжеванными, дверцами. Кодовый замок на входной двери не работал. А на торцах шестнадцатиэтажной башни еще явственней проступили неопрятно-серые швы.
Мечта создать остров счастья посреди общего бедлама лопнула.
КОЛЯ-СОЛОВЕЙ
Коля, поивший меня кофе в период ремонта, был единственным, кто на нашем этаже отказался от услуг бригады, взявшейся за обивку входных дверей темно-коричневым, на ватной прокладке, дерматином, что прочности им не прибавляло, но выглядело солидней.
Отказался он и от установки электрического звонка, и от охранной сигнализации. Вообще не только не проявлял никакого энтузиазма к затеям нас, новоселов, по усовершенствованию быта, но как бы даже и осуждал, презирал всю эту житейскую суету.
Через полуоткрытую дверь довелось узреть спартанскую непритязательность его жилища: раскладушку под вытертым пледом, одежду развешенную на гвоздях; на полу, рядом с раскладушкой, стоял проигрыватель. Вот от проигрывателя нам, соседям, досталось. Особенно нашей семье, чья квартира находилась с Колиной стык-в-стык.
Ночью этот проигрыватель, включенный на полную громкость, надрывался записями классической музыкой, вокала, что еще можно было стерпеть, но теноровым ариям, в исполнении Лемешева, Собинова, Козловского, Коля вторил надсадным фальцетом, вонзающимся в барабанные перепонки тем нестерпимее, чем сильнее он входил в экстаз.
Утром очень хотелось высказать свое мнение по поводу его певческого дара, но ни в коридоре, ни у лифта он не попадался. И не дозваться: звонок в двери отсутствовал, а к телефону он не подходил. И правильно делал. Иначе, если бы однажды я напрямик с ним объяснилась, не состоялась бы потом наша дружба.
Внешне он походил на потрепанного Леля из оперы «Снегурочка»: светло-русые волосы с курчавинкой, облинявшая голубизна глаз. При желании даже угадывалась смазливость. В стремительной походке скрадывалась врожденная хромота. Хотя в сырою погоду нога ныла, и тогда он еле ковылял.
Как и мой муж, и Мариша, и супруги-анестезиологи, Коля защитил кандидатскую диссертацию, но стартовал иначе. В отличии, скажем, от Мариши, не получил в наследство ни старинного «Беккера», ни серебряных ложек, пусть истертых, зато с монограммой. Родился на Урале, и прибытие его в столицу означало прорыв, о котором мы, коренные москвичи, не подозревали. Не подозревали и о комплексе провинциалов, застревающем надолго и глубоко.
Коля нас сторонился, подчеркнуто, с непонятным высокомерием, но вникать в подоплеку охоты не возникало. Мы обходились без него, он без нас. Сдвиги в наших отношениях произошли к началу девяностых.
Тогда, в разгар демократии, Коля на митингах пропадал, у него заблестели глаза, и даже, казалось, хромота уменьшилась. Стал к нам, соседям, захаживать, впечатлениями делиться, соображениями. Ему, видимо, понадобились единомышленники рядом, под боком.
Телевизором так и не обзавелся, но уже не арии Лемешева-Собинова-Козловского, а политические диспуты, транслирующиеся по радио, приходилось слушать ночью в кровати, через хлипкую стенку.
Кроме того, у меня лично с ним спайка возникла в сфере быта. Точно по злой напасти, в периоды моего постоя в сокольнической квартире, там постоянно что-то выходило из строя. Либо дверной замок заклинивало, либо краны текли, либо, наоборот, воду отключали в моем именно отсеке, ну и всякое-разное, где требовалась мужская рука, а чтобы дозваться слесаря, электрика, водопроводчика, надо было часами висеть на телефоне.
Коля ни умением, ни смекалкой тут не отличался, и на стремянку с хромой ногой влезть не мог, но хотя бы подстраховывал, пока я, с чертыханиями, вывинчивала перегоревшую лампочку в люстре. Выбора не был – какой-никакой, а все же помощник.
Мой муж продолжал работать в Женеве, но его все чаще отзывали в «горячие точки», Руанду, Бурунди, на Карабах, где он находился месяцами. Дочка в Нью-Йорке училась, жила в английском семье, а я моталась туда-сюда, утратив понятие, где же мой дом, где мне притулиться.
В отсутствии близких, моя никчемность, близкая к безумию маята, дошли до стадии, меня самую испугавшую. Напрасно женевские приятели звали в гости: меня тошнило при виде еды. С собакой-шнауцером на поводке слонялась в парке Моn Repos, завидуя всем, а особенно матерям девочек любого возраста. Картинки глянцевые швейцарского благополучия, здравомыслия, взвешенности во всем, на фоне которых пришлось осознать себя одинокой до воя, вошли в память занозой, и теперь, по прошествии стольких лет, несмотря на зазывы женевских друзей, не хочу туда – не хочу.
Неприкаянную, утратившую ориентиры, с шелудивой, в болячках, душой, звала меня родина – прибежище ущербных. Там, в братстве изгоев, пире во время чумы, мне, отчаявшейся, дошедшей до края, проще казалось затаиться, затеряться, чем в нарядной толпе на женевской набережной.
В подземных переходах старики с орденскими колодками, растягивая меха гармошки, ждали милостыню; смуглые дети побирались в вагонах метро; девушки в боевой раскраске мели подолами норковых шуб замызганные тротуары; в разменных пунктах доллары спешно расхватывались, оставляя кучи мятых, девальвированных рублей; стаи бродячих, голодных собак собирались у помоек; аллею к Сокольнического парку заполонили ларьки, где торговали водкой на вынос и в розлив – постсоветская Россия, не просыхая, мчалась куда-то, как лишившийся тормозов локомотив.
Однажды, по дороге к метро мне повстречалась собачка той же, что и Микки, породы. Хозяин нес ее на руках. «А что это, – я спросила, – ваш шнауцер так оброс, стричь пора». – «Пора, – он откликнулся. – И меня, кстати, тоже».
Действительно, я поначалу не обратила внимания, что выглядел он странновато: седая, до середины груди, всколоченная борода, шапка-ушанка в летнюю пору, огромный рюкзак за спиной, на ногах опорки. Бомж, что ли?
– Но ваше внимание нам очень приятно, – с готовностью вступил в беседу. – Кузя, дамочку поблагодари. Ах, вы не дамочка? Извиняюсь. Кузя тоже извиняется. И обещаем, только разбогатеем, сразу же в парикмахерскую заявимся. Оба. А, Кузя, какую хочешь прическу, с челкой, под полубокс? Еще поясню, тем более, коли вы говорите, не дамочка, и Кузя пусть выслушает еще раз. Надоело? Ну, прости, милый, потерпи. Дело в том… Понимаете, роемся мы с женой, как обычно, в помойке… Нюра, подтверди. Познакомьтесь, пожалуйста, моя жена. Нюра, да не смущайся ты перед дамочкой. Ах, извините, снова оговорился! Ну так вот, роемся мы, значит, и вдруг слышим: кто-то внизу там скулит. Мы-шасть, ныряем в мусорный бак и вытаскиваем. Щенок, еще живой. Живот вздут. Печень, сволочи, отбили. И сухожилия, чтобы не выполз, перерезали. Нет, чтобы просто выгнать, коли не нужен, так еще и бить, и уродовать. Зачем? Озверел народ, точно вам говорю, озверел. Кто с голодухи, а кто с жиру взбесился. Наели мордени, и давай тех, кто слабее, топтать. Поддых, в печень, в селезенку, а напоследок финку в спину. Да ты, Кузя, не бойся, мы в обиду тебя не дадим. А вы, гражданочка, не расстраивайтесь. Нюра, глянь, она плачет! Не надо, поберегите слезки для самой себя, на других не тратьте, всех не оплачете, много нас, вся страна. Куда же вы, я не все еще досказал…