Наша с ним тайна – совместные поездки, в магазины или просто так. Пока я отсутствовала, делая покупки, он приникал к оконному стеклу, и от его дыхания, от влажного носа оставались пятна, которые я потом тщательно оттирала. Да нет, никого мы не опасались, ну муж бы узнал, и что? Кстати, именно муж, а не я, его кормил, просыпался спозаранку, накладывал в миску еду, что он, Микки, принимал как должное, не смешивая житейское, бытовое и чувства, сердечную привязанность. В отличии от большинства людей, оставался неподкупен, продаться за чечевичную похлебку для него исключалось.
Но любовь нуждается в сокрытии, свидетелей тяготится, стыдится, и у меня, положим, был опыт, но откуда он взялся у Микки?
Его неприязнь к соплеменникам имела, надо признать, корни. В Переделкино не успели, да у него и возраст еще не вышел, а после начались мотания нашей семьи по разным странам, условия не подходили, чтобы он получил то, что положено, нормально, присуще всему живому. Спохватились, когда он уже не считал, не воспринимал себя собакой. В дополнение к рациону, породе его соответствующему, с удовольствием поглощал фрукты, овощи с нашего стала, вплоть до цитрусовых, не поморщившись, что для него, верно, тоже являлось приобщением к людскому миру. А уж в способности целиком отдаваться чувству, неизбывной, любовной тоске, всех нас, людей, превзошел. Когда обстоятельства вынудили отдать его на постой в очень хороший собачий пансион в окрестностях Женевы, с огромной территории, где помимо собак еще и лошади содержались, на воле, среди деревьев – я бы сама там с наслаждением паслась – мне позвонила хозяйка и сказала: необходимо его забрать, он ничего не ест, истаял. Я примчалась. Он, вышел, шатаясь, пошел ко мне, оглядел и поплелся обратно. Предала! И уж как я вымаливала у него прощение, прежде чем он позволил себя обнять. Но травма осталась, застряла. Люди не так памятливы, как те, кого мы по невежеству числим за низших, пренебрегаем уроками чести, благородства, которые они нам наглядно выказывают собственным примером.
…Как вышло, как случилось, что выехала, не нажав клавишу для опускания гаражных ворот? При включенной задней скорости, увидела, что он вышел, затрусил по проезжей части, целенаправленно, сосредоточенно, не оглядываясь, не реагируя на мои крики: Микки, Микки!
Нет, не я – он уходил, решил уйти, навсегда, меня наказав за все свои страхи, за зависимость от меня, за свою ко мне любовь. Ослепило – я все поняла. Машина двигалась задом, я выскочила оттуда, оставив распахнутой дверь, бросилась за ним, к нему. Забор соседа напротив завалился, зад «форда» расплющило, но я успела, спасла его, спасла себя. Он ко мне прижимался, был явно очень доволен, а вот мой муж, наблюдая за всем, по-видимому, нет.
Ну что же, за все приходиться платить. За любовь – троекратно.
ЗАПАХ РОДИНЫ
С наступлением весны у меня начинаются сезонные, ну если не работы, то заботы уж точно. Хотя наше Колорадо справедливо считается одним из красивейших штатов, с прославленными во всем мире курортами, у садоводов-любителей тут хлопот полный рот. Снег, во-первых, ошеломляющий к тому же неожиданностью: все враз может побелеть в разгар цветения плодовых, декоративных деревьев, что выглядит изысканно, но для владельцев земельных участков, перед домами совсем крошечных, с тыла чуть больше, довольно-таки огорчительно. Кусты сирени, жасмина никнут под снежными завалами, а порой и ломаются, и вымерзают. Стаяло, слава, богу, так другая напасть – длящаяся все летние месяцы угроза засухи, при строго регламентированном, ограниченном местными властями поливе. Спринклеры, установленные на лоскутьях газонов, включать позволено лишь два раза в неделю, нарушители караются штрафами. Но вот увлажнять насаждения из шлангов разрешено. Тут, кто хочет, усердствует на законном основании. Я из таких вот фанатов. Только проснусь, умоюсь, бегу отворачивать краны с нетерпением, наслаждением не меньшим, чем наши, собственноручно посаженные елки, сосенки, влагу впитывая, всем нутром насыщаясь, а особенно жадно тем, что зовется душой.
Душа, знаю, размешается в углублении, во впадине у горла. О ней забываешь, она вроде как спит, и вдруг, непонятно с чего, горло разбухает, шебуршение там возникает, царапание, будто просится, рвется кто-то наружу. С какой стати, вас звали? А нас не спрашивают. Душа эта самая, тоже знаю, существует вне осязаемого, реального, вне физических, телесных рамок. И власть свою твердо выказывает. Сновидения наши являются по ее, души, прихоти. Мы-то бы рады забыть, все забыть, а нате, получите, никуда не сбежите, от себя прежде всего.
Ну ладно, коли так, придется признать, что прошлое – единственное, что никто у нас не отнимет. И груза его тоже никто не облегчит.
Свидетельства, доказательства, наиболее ощутимые пройденного, прожитого – сближение сиюминутного с ушедшим, минувшим. Сдвоенное, параллельное, спрессованное в одном мгновении присутствие и там, и там овладевает нами с таким мощным напором, что одиночеству места не остается. Скажем, я здесь, в Колорадо, выдергиваю из газона сорняки, – перчатки в кармане шорт, но я, то ли в забывчивости, то ли в приступе некоего рода сладострастия, цепляю, тяну колючий, занозистый стебель, боли не замечая – и, воображения нисколько не напрягая, оказываюсь, сидя на корточках, среди массы ярко-желтых одуванчиков, в полном восторге букет их них собираю, чтобы маме вручить.
Мама, считаю, польщенная, одуванчики принимает, но мешкает, прежде чем поставить их в вазу. Понимаю: мои одуванчики настолько прекрасны – гонцы, сообщившие первыми о приходе весны – что, конечно, надо подумать, какое найти им достойное вместилище. Но мама смотрит на меня как-то странно, почему-то грустно и нерешительно, что ей вовсе не свойственно. Мой букетик все еще лежит на столе, на глазах увядая, а мама все медлит, и во мне нарастает буйное что-то, дикое, мстительное, непримиримое ни с чем, ни с кем. Чей-то вопль, грохот, со стола что-то валится, разбивается, кто-то бежит, гонятся за кем-то, кого-то хватают и держат крепко. Кто-то пытается высвободиться, продолжая орать. Но пахнет мамой, моя морда притиснута к ее груди. Слышу: Надя, одуванчики в воду поставлены и сразу ожили, взгляни, и напрасно ты так, совершенно напрасно.
А ты, мама, можешь ожить? Мама, спасибо! Отчетливо вижу тебя в ярко-пестром сарафане, со врезавшимися в белое, пышное тело бретельками, склонившуюся к грядке с клубникой – усы сорта «виктория» дали соседи Гринберги – и ты, насквозь городская, увлечена этим, для тебя новым занятием, но скоро к нему охладеешь. Грядка исчезнет в зарослях крапивы: вот крапива на нашем участке отлично прижилась.
Участок, полученный папой в числе группы писателей-фронтовиков, сыр и темен от высоченных, столетних елей, вырубить которые не разрешается лесничеством. Время строгое, к начальству, любому, относятся с опасливым почтением. Для меня же практически все взрослые – начальники. Мама – главный. По иерархии за ней следует почтальон, развозящий на велосипеде газеты, в ожидании которых томится папа, выходит за калитку, возвращается разочарованный, снова выходит, всматриваясь вдаль нашей улицы Лермонтова. Уж коли папа так наглядно от почтальона зависит, тот, сомневаться незачем, большой начальник.
С почтальоном вровень находится милиционер, проверяющий есть ли прописка у домработницы Дуси: потому как Дуся пугается, а мама улыбается, и мне, и милиционеру ясно – прописки нет. Но он не сердится, уходит, сопровождаемый мамой, явно довольный. Вскоре, правда, снова придет, и все опять повторится.
Но всех важнее, строже лесничий, перед ним вправду родители робеют. У него ре-пу-та-ция, знаю, что это слово означает: денег – не берет. И ели вырубать не дает. Разве что усыхающие, но тут его не обманешь. А ели, будто назло, и не собираются усыхать. Вот сосны, те солнце любят, а елей сырость, полутьма вполне устраивают. Вцепившись в почву на нашем участке, сомкнувшись кронами высоко-высоко, они сторожат нас как пленников в погребе, к свету не выпуская.