Вера Владимировна тоже обладала умом вполне изысканным. Но ничего внешнего не любила и не принимала. Говорила с насмешливой суховатой простотой, нередко поддразнивая Александра Семеновича намеренными вульгаризмами, и часто останавливала его церемонные речи шуткой, случалось (с моей тогдашней точки зрения), даже грубоватой. Да и называла его непочтительно — «Сяська».
Она недурно знала по-французски, но если говорила, то с нарочито дурным произношением, как бы смеясь над собой, а заодно и над избыточной рафинированностью французских фиоритур Александра Семеновича. Одаренный художник, она едва ли всерьез говорила о своем искусстве, иное дело, что работала она серьезно, но это касалось только ее.
Ко всем рокайльным завитушкам, которыми Александр Семенович любил украшать свои речи, Вера Владимировна относилась с терпеливой иронией — «пусть поиграет», но сама лишнего не любила. Ее прическа «бубикопф» двадцатых годов, простая до аскетизма одежда и вековая культура потомственной интеллигенции, неприязнь к суете и подлинное, непоказное знание — все это соединялось совершенно органично. Побывав на склоне лет во Франции, она ухитрилась сказать о ней всего несколько поразительных своею точностью фраз, но таких, которых я нигде не читал и ни от кого не слышал.
Хотя Вера Владимировна была душой и разумом к обыденности, пожалуй, ближе, чем Александр Семенович, с жизнью она соприкасалась сравнительно мало. А он, при всей своей изысканности, на земле стоял твердо, мог при случае крепко выругаться, ходил в магазины, стряпал — Вера Владимировна хозяйством не занималась.
Но говорить с ней тоже было нелегко. Она не терпела не только банальности мысли, но и речевых банальностей, а быть всегда простым и естественным куда как трудно, особенно в молодости. Не скажу, что в этой настойчивой простоте не было своей продуманной стилистики. Простотой тоже ведь можно выделяться, и все мы люди. Но это умение не размениваться на суету, на вторичные ценности становилось превосходной школой для тех, кто Веру Владимировну окружал. Как жилось ей самой, один бог ведает; при всей своей ясной прямоте человеком она была совершенно закрытым, делала много добра, но с какой-то строгой застенчивостью. Светлый ее взгляд был не так уж прост и вовсе не всегда добр. Но фальши я в нем не видел. Никогда.
Уже через несколько лет после нашего знакомства я вспомнил про свой визит к Анне Петровне Остроумовой-Лебедевой. Тогда ведь присутствовала в комнате молчаливая дама, и это была именно Вера Владимировна. Но я не узнал ее вскорости в Выборгском ДК, как не узнал и теперь в Павловске. Надо сказать, Вера Владимировна (в чем была полной противоположностью Александра Семеновича) почти не говорила о своих знакомствах с людьми знаменитыми, хотя со многими дружила.
В отличие от Веры Владимировны, Александр Семенович был человеком нетерпимым. Если ему кто-нибудь не нравился, аргументами себя не утруждал, говорил о человеке с фанатической иронией и слушать возражения не хотел. Я замечал, что именно такие люди обладают особой трудоспособностью и упорством и обычно многого добиваются. Девиз «кесарево — кесарю, Богово — Богу», надо полагать, спасал его в чуждой ему и противной советской реальности. Религиозность, преданность минувшему и науке, любовь к ценностям совершенно не материальным и вместе с тем полное отсутствие социального фанатизма, так свойственного либерально-интеллигентской среде.
Современность он ухитрялся почти не замечать — только ее практические реалии. И не уставал повторять это «кесарево — кесарю» и еще: «Это я сделал во имя мамоны».
Может быть, это происходило от ослепляющей ненависти к режиму, когда уже — все равно?
Он прожил очень трудную жизнь, судьба не только истерзала его душу, он был унижен ею, да что говорить, и просто напуган. Его арестовали двадцатилетним выпускником консерватории по слишком хорошо известной 58-й статье. Тогда было такое понятие — «каналармейцы» — заключенные, которые работали на строительстве каналов. Если можно употреблять это слово по отношению к заключенному в Дмитлаге, Розанову «повезло». Он смог там заниматься музыкой, руководил ансамблем. С 1937-го — ссылка в Кировске, работа в тамошнем доме культуры. Мог видеться с родными, писал музыку. В войну служил в ансамбле Аркадия Обранта. Да, по меркам Большого террора, ему «повезло». Десять лет неволи.
Он, думаю, был удручен и тем, что приходилось так или иначе приспосабливаться к власти, писать угодную ей музыку на угодные темы. Суждение о мамоне я слышал от него не раз, он бывал и попросту циничен, иначе бы не выжил. Как это в нем сочеталось — умение точно ориентироваться в практической жизни и совершенно не интересоваться современностью, абсолютное неприятие коммунистического режима и спокойное с ним сосуществование? До войны Александр Семенович написал оперу «Сережа Костриков», о детстве Кирова, ничуть по этому поводу не конфузился, но, конечно, достоинство его осталось уязвленным.
Жизнь и потом его не баловала. Он работал аккомпаниатором в Институте имени Лесгафта — надо было жить, но ухитрялся и от этого получать радость: много ездил по стране, постоянно писал мне свои прелестные французские письма, видел мир пронзительно, правда, главным образом, сквозь минувшее. Он отыскивал старину повсюду и рассказывал об этом с такой восторженной романтичностью, что становилось стыдно за собственную душевную вялость. Владел способностью, доступной лишь людям просвещенного разума и чуткого сердца, — видеть большое в малом, так сказать, «пылинку на ноже карманном». Да что дальние поездки — он мог рассказать про вечер в Петергофе, как падали капли из чаш уже не работающих фонтанов, какое было небо, и все это делалось видимым и романтическим, как в рассказах Паустовского, которого, кстати сказать, Александр Семенович терпеть не мог, что очень меня огорчало. Не терпел он и Александра Грина, которого считал жадным до красивой и не очень понятной ему жизни плебеем. Мне было это неприятно.
Что и говорить, Розанов знал себе цену, да и какой истинно одаренный человек не знает себе цены! Он был известен не слишком большому кругу людей. Он не обладал регалиями и званиями, но имел репутацию и имя. Правда, уже на седьмом десятке он защитил кандидатскую диссертацию, что опять же свидетельствовало о некоторой, как мне кажется, суетности — что для человека такого масштаба скромная ученая степень! Те, с кем пересекалась его судьба, запоминали его. Запоминали и качество, название которого сейчас стерлось и потеряло прежний смысл, — любезность истинно светского человека, драгоценное сочетание деликатности, внимания, умения помочь собеседнику, «поддержать разговор» — забытое свойство по-настоящему воспитанных людей.
Незадолго до перестройки он наконец побывал в Париже у родственников — раньше просто не решался обращаться в ОВИР. Во Франции был как дома, все узнавал, мало чему удивлялся, зато поразил родственников и знакомых знанием языка, культуры, истории Франции, его даже стали называть «Месье де Севинье». Вернулся в шелковистом, сшитом на заказ костюме. Впервые увидел я его не просто старательно и изысканно, но дорого и хорошо одетым. Но изменился он мало, рама не была для него существенна, — оказывается, он всегда был элегантен, просто я не оценил этого вполне за бедной одеждой.
Эти разные люди обладали одним общим драгоценным качеством. Жили «подробно», не суетились (хотя внешне Александр Семенович, с его избыточной светскостью, и мог произвести впечатление некоторой суетливости). Фокус был, однако, в том, что они не то чтобы «смаковали» жизнь, нет, они ее постоянно и активно ощущали, они каждое мгновение жили, внимательно и иронично вглядываясь в печальные, трогательные или забавные лики и личины времени, замечая жалкое и смешное, любуясь (как это у них получалось?) тем вечно прекрасным (природой, архитектурой), о котором все говорят с привычным восторгом, но без подлинной радости.
При этом жили неустроенно, просто плохо. У каждого было по комнате в разных коммуналках. Жили у Веры Владимировны, на Лебедева, на самом верху, без лифта. Разменяться и съехаться все собирались, сколько я их знал, но так и не собрались — хлопотно, сложно, дорого. Ванной не было, и Вера Владимировна и Александр Семенович, исповедовавшие вполне «аглицкие» понятия о гигиене, плескались каждое утро в тазиках у себя в комнате за ширмой. Злобная старуха-соседка выговаривала Вере Владимировне: «Ко мне шашнадцать лет никто не ходит, так мне и не надо мыться, я — порядочная, не то что другие!» Половину комнаты занимал рояль, мебель была старая, и спали они на плохоньких ветхих диванчиках. А счастливыми умели быть куда больше многих благополучных.