Марк Наумович Ботвинник. Конец 1970-х
Не сразу я понял, что передо мной — изломанная судьба, не скоро разобрался, откуда столь почтительное и нежное уважение, которое оказывали Марку Наумовичу все, кто его знал. Оказалось, как и многие неосторожно-либерально мыслящие интеллигенты, он был в 1938 году арестован по очередному фантастическому делу «молодежной меньшевистской организации» и осужден на пять лет. Через год его освободили. Ему удалось закончить университет, после войны он даже преподавал в Герценовском, но шлейф тридцатых оставался, ему пришлось оставить вузовское преподавание. Никакой диссертации он не защитил, к тому же был преданным учеником Соломона Яковлевича Лурье — знаменитого античника, сосланного из Ленинграда во Львов.
Что и говорить, он был не просто обижен — оскорблен судьбою, системой. Ему приходилось преподавать латынь в школе, в медицинском училище, что ничего, кроме раздражения, вызывать у него не могло. Ему прощалось многое, что не простилось бы другим, и фраза «Марк — человек талантливый» обязательно присутствовала в разговоре о нем как некая индульгенция. Он был чертовски необязателен, порой ленив, более всего любил «лежать и читать художественную литературу» (его собственные слова).
Наверное, Марк Наумович — первый мой знакомый если не диссидент, то откровенный антисоветчик. С некоторым раздраженным перехлестом, конечно, как позднее у большинства диссидентов. Иными словами, убежденность в том, что ежели человек не сидел и чего-то добился в официальной сфере, то он по определению недостоин доверия и порядочным считаться не может. Позднее не раз казалось: какие-то мои внешние успехи, публикации, степени его раздражали, ведь за всяким официальным успехом он склонен был видеть уступки, конформизм, и отсутствие тернового венца делало человека в его глазах неполноценным. А ведь он при этом был добр, ко мне относился хорошо, хотя доброта его никогда не выражалась словами или интонациями, только поступками, а нам-то хочется, чтобы «посочувствовали». Он же говорил едко, язвительно, легко мог обидеть. Какая-то присутствовала тут смердяковщина, впрочем возвышенная и выстраданная. Марк Наумович действительно знал больше наших преподавателей, главное, знал иначе. Но это я понял не сразу, его глубочайшая и серьезнейшая эрудиция была высокопрофессиональна, хотя эссеистична и порою приблизительна. Зато совершенно свободна.
Только теперь я понимаю, чего мне в нем не хватало, — терпимости. «Сомнение — начало мудрости», — справедливо утверждают французы, суждения же Марка Наумовича были безапелляционны. Видимо, так он общался со всеми, кто не входил в круг близких друзей и тех немногих, кого он полагал равными себе.
По счастью, он нашел себя в сочинении того, что называется «научно-популярными книгами» и что на деле, поверьте, куда более тяжкое дело, нежели сочинение просто научных трудов, поскольку надо много знать и о быте, нравах, реалиях, тех мелких деталях жизни, что привносят в повествование настоящую достоверность. Обо всем том, научную и философскую ценность чего так блистательно доказал в своих книгах Юрий Михайлович Лотман и о чем в пятидесятые годы еще не задумывались.
Когда-то учитель Марка Наумовича, Соломон Яковлевич Лурье, написал чудную книжку — «Письмо греческого мальчика». Это был короткий занимательный рассказ, так изящно наполненный информацией, что дети, прочтя его, влюблялись в древность и даже в науку о ней. Причуда большого ученого подала ученику пример свободы выбора. Марк Наумович стал писать нечто вроде занимательной истории. Тогда печатали так называемые «Книги для чтения» по истории Древней Греции (Египта, Рима). Рассказики для них писались достаточно убого, ходила даже пародия на них, примерно такая: «„Клянусь Зевсом, такой жары я не припомню!“ — проворчал старик Аллиад, вытирая потное лицо полой хитона. Производственные отношения в Греции V века до н. э. развивались в тесной связи с общественно-политической эволюцией…»
Марк Наумович стал писать — с некоторой настойчивой, я бы сказал, простотой, емко и прозрачно — короткие рассказы для этих «Книг для чтения». Он не стремился к «изобразительной прозе», к постоянной образности, искал отчетливости, старался дать максимум информации без претензий на беллетристику и чистоту стиля, без претензий на его особливость.
Года два наше общение с Марком Наумовичем ограничивалось нерегулярными уроками, половина которых посвящалась просто трепотне, но трепотне высокой пробы, когда во всех суждениях старшего собеседника — живая, небанальная мысль. Со временем я научился отличать плевелы от злаков. Перестал обращать внимание на желчность, постоянный негативизм, слышал только главное, то, что от другого бы не услышал никогда.
Уроки то были регулярными, то затихали.
Мы мало чему научились. Тем не менее основы языка я понял, мне нетрудно проверить цитату, при необходимости и разобрать текст. Марку Наумовичу было действительно веселее разговаривать с нами, чем заниматься латынью.
Учебник же, которым мы пользовались, сам по себе заслуживает упоминания. Это был школьный учебник пятидесятых, дань недолгому государственному увлечению классическим образованием. Возможно, не такой уж плохой, но идейный до идиотизма. В списке латинских изречений был такой пассаж:
«Si vis pacem, para bellum (древнеримская пословица, соответствующая политике современных поджигателей войны). — Если хочешь мира, готовь войну.
Si vis pacem, para pacem (та же пословица, измененная в соответствии с мирной политикой Советского Союза и стран народной демократии). — Если хочешь мира, организуй (готовь) мир».
Это сейчас выглядит столь нелепо, что приходится дать ссылку: С. П. Кондратьев и А. И. Васнецов. Учебник латинского языка. М., 1954. Думаю, однако, повинны в безумном дополнении не авторы, а какие-нибудь чиновники или просто цензура. Но это, что называется, а propos.
Марк Наумович еще не раз возвращался в мою жизнь, существенно мне помогая.
Когда я окончил институт, Марк Наумович почтил меня предложением написать рассказик в «Книгу для чтения по истории Древней Греции». Относился он к моим сочинениям благосклонно, но чуть насмешливо, меня это злило, но исподволь — учило. Не говорю о том, что работа эта меня спасала: познав истину на государственной службе, я рад был любой литературной поденщине, а уж писать с Марком Наумовичем — просто счастье.
Он помогал мне больше, чем я замечал. Как-то незаметно помог получить «часы» в Герценовском институте, потом предложил участвовать и в книжке «На семи холмах» (о Древнем Риме), давал какую-то редактуру.
А подружиться мы не смогли, и вовсе не просто из-за разницы в возрасте. Я был по-юношески непримирим, а Марк Наумович видел во мне человека слишком благополучного (вот уж где он ошибался!) и, уж во всяком случае, далекого от диссидентства и любящего респектабельность (что являлось истинной правдой). Я дарил ему свои книжки, он мне свои. Какой он подготовил «Мифологический словарь» — по тем временам такое издание было просто откровением! И все же ему судьба не дала возможности сделать то, что позволял талант.
Думаю, он мог бы написать прекрасную большую книгу об Античности, не историю, не учебник, не пресловутую «научную монографию», а прекрасную и мудрую книгу (нынче ее бы назвали «авторской») о наших отношениях с древностью, о разных путях проникновения в нее, книгу эссеистическую и бесконечно личную, где были бы и воспоминания об учителях и собственной жизни, о своем вхождении в лабиринты истории, о причудах Клио и о многом другом. Знаю, он писал что-то в стол, и отнюдь не историческое. Что-то очень личное. Кусочки он мне читал, и это была хорошая проза.
Сказать, что этот блестящий, мудрый, желчный, циничный и бесконечно добрый человек состоялся, — нельзя. Он не сделал и доли того, что мог бы сделать. Такой живой, разный, остроумный, едкий и добрый, неуживчивый, странный… Многого в моей жизни не свершилось бы без него.