Очень робко начинали открываться непривычные выставки. В фойе кинотеатра «Художественный» устроили выставку Льва Богомольца, дерзкого по тем временам живописца, — огромные, яркие, слегка декадентские, даже формалистические отчасти цветы — этакие усталые и томные маки. Народ, что называется, ломился — тихая провинциальная сенсация.
Политика политикой, а мы сдавали экзамены и, надо сказать, очень старались. Сидели не только в библиотеке, но и в Румянцевском садике, и у сфинксов. Что и говорить, жил я первую половину жизни в ужасных квартирах, зато до Невы было два шага, до академии и того меньше, и все величие города соседствовало с крохотным затхлым миром нашей убогой комнаты.
Старались мы потому, что стипендию платили мизерную, богатых детей среди нас не водилось, и единственной надеждой оставалась стипендия повышенная. Существовала еще и Сталинская стипендия (раза в четыре больше обычной), однако ее давали не просто за пятерки, но прежде всего за то, что называлось «активной общественной работой». Для этого нужны были особые старания и особый талант. А так — все хотели всё сдать на отлично, и обычно это удавалось. Я тоже сдавал на отлично, но при этом смертельно трусил, рвался отвечать сразу, едва взяв билет (от страха), чем вызывал ненависть своих соучеников, любивших долго придумывать тексты ответов и подробно писать их на бумажках.
У нас с мамой установился суеверно соблюдавшийся обычай — накануне каждого экзамена обязательно ходить в кино. Выбор не всегда был велик, порой смотрели и заведомое барахло. А потом возвращались не спеша, чаще всего кругом, через любимую нами Петроградскую, ехали на шестом троллейбусе через Тучков мост на Васильевский. Стоял июль, элегическая и почему-то торжественная пора гаснущих белых ночей, слабо, но отчетливо пахнувших расцветающими флоксами, — их много тогда было в Ленинграде. Дома я пил крепкий кофе и еще раз «повторял материал».
Первое мое студенческое лето стало временем стремительного, судорожного и неравномерного взросления. Была практика — почему-то мы делали обмеры надгробий в Александро-Невской лавре, и я занимался этим с удовольствием, поскольку увлекался тогда архитектурой и еще не потерял вкуса к рисованию.
Руководил практикой доцент Владимир Евгеньевич Петерсон, архитектор, человек пылкий, далекий от академической солидности. Он высказал нам однажды в трамвае крамольные и, как нам тогда казалось, нелепые мысли о зодчестве. Тогда ведь в советской архитектуре исповедовалась сталинская псевдоклассика, дворцы, высотные здания были облеплены портиками с колоннами, пышными карнизами, огромными статуями. Более того, здание на Неве, известное как «Дом политкаторжан» (Г. Симонов, П. Абросимов и А. Хряков), — один из редких примеров ленинградского конструктивизма начала 1930-х — предполагалось решительно реконструировать в духе советского ампира, оштукатурить, украсить колоннами, фронтонами и прочими роскошествами. Так вот, отважный Владимир Евгеньевич утверждал, что архитектуре все это не нужно, что в основе ее лежит разумная конструкция и что колонны, ничего не несущие, — нонсенс. По сути дела, шла речь о том, что вскоре будет названо с высоких трибун «архитектурными излишествами»; кто мог предположить, что в ближайшем будущем суждения Петерсона почти слово в слово прозвучат из уст Хрущева!
Мы сочли Петерсона юродивым. Он брызгал слюной, кричал, размахивал руками, был неряшливо одет — таким редко доверяют, и именно такие часто бывают правы. Неудобные люди! Никому в голову не пришло, что это первый архитектор, который высказал нам просто здравые мысли. В таком тумане мы жили.
Остановилась война в Корее, к ней все как-то привыкли, и перемирие не стало сенсацией. Куда больше занимали меня фильмы, что появлялись тогда в прокате. Тут и старый, милый и сентиментальный «Петер» с Франческой Гааль, и фильмы почти новые, навсегда меня поразившие, которые я помню по сию пору.
21 августа в кинотеатре «Титан» на Невском я посмотрел французский фильм 1951 года «Их было пятеро (Ils étaient cinq)» режиссера Жака Пиното.
Ничего подобного прежде я не видел и даже не воображал, что подобное может быть.
Невиданное смешение тонкого психологизма, романтики и почти циничной жесткости, сентиментальный детектив, соединенный с кровавой драмой. Пятеро солдат. Почтальон Жан, боксер Марсель, студент Андре, сын богатых родителей (le fils de bonne famille) маркиз Филипп и Роже; равные друзья на войне, они разъединены наступившим миром. Жан вернулся к профессии почтальона, Филипп вновь почувствовал себя аристократом, о чем забыл на войне, Марсель пытается вспомнить, каково быть боксером, Андре остается в армии, Роже — актер, ищущий работу.
Его сестра Валери пошла на панель (эту роль исполняла Арлетт Мерри, кстати сказать, сестра сценариста и кинорежиссера Клода Пиното). Незабываемый диалог. Брат спрашивает:
— Чем ты занималась во время войны?
— Делала долги.
— А теперь?
— Расплачиваюсь.
Прекрасная Валери с жестким запекшимся ртом. В нее влюбляется маркиз, высокий, невиданно элегантный, грустный и мужественный, — его играл тогда совсем еще молодой, ставший потом знаменитым шансонье Жан-Клод Паскаль. Они молча подымаются в вагончике фуникулера на Монмартр.
Но сенсацией была сцена с постелью. «Из затемнения», как пишут кинематографисты, возникала комната, где Роже в расстегнутой сорочке сидел на краю кровати, а жена Жана, его друга-почтальона, Симона накидывала поверх рубашки халатик.
— И все это случилось в его комнате… в его постели…
— Но это и моя постель, дорогой…
Такого в кино не случалось, и зрители обмирали. Правда, в фильме было столько горечи, боли и изящества, что непривычная откровенность только прибавляла подлинной печали.
Роже и Марсель занялись контрабандой. Марсель гибнет, Роже попадает в тюрьму.
А Валери убивает омерзительный негодяй Серж, ее бывший любовник. Фильм кончался трагически для всех пятерых, только Филипп остался в прежней своей жизни (тоже по-своему печальной). Но был в картине вечный свет французского кино, горькая нежность, достоинство. Было серьезное искусство.
И сколько других прелестных французских фильмов — снятая всего двумя годами раньше картина Жана Поля ле Шануа «Папа, мама, служанка и я» с Николь Курсель, великолепным Фернаном Леду и еще не знаменитым Луи де Фюнесом. Там была непридуманная, недосягаемая Франция, монмартрская улочка Лепик у самой вершины холма, кривые переулки, застенчивая доброта, горькие шутки. Франция была настолько настоящей, что казалась сказкой. И простодушная картина «Антуан и Антуанетта» Жака Беккера, и уже почти забытый фильм того же ле Шануа «Адрес неизвестен (Sans laisser d’adresse)», где добрый таксист (в исполнении Бернара Блие) возил провинциальную девушку по всему Парижу. А «На окраине Парижа (Porte des Lilas)» Рене Клера с Брассенсом я тогда не понял, к этому фильму я еще вернусь.
Париж возникал как постоянный герой едва ли не всех французских фильмов. Мне чудилось, я узнаю его, он словно возвращался ко мне из детских мечтаний и снов. Конечно, я играл сам с собою в это мнимое и утешительное знание, и все же, все же!
О, этот черно-белый вечный Париж начала пятидесятых в душных маленьких залах ленинградских кинотеатров! Прекрасные, нежно очерченные лица, грустное веселье, улочки и дома, всплывающие словно из какой-то генетической памяти, крохотные квартирки и мансарды, крутые монмартрские лестницы-переулки, печаль без нытья, пронзительная радость нищей и вольной жизни, любовь, горечь, никаких «производственных тем» — лишь страсть, нежность, тоска, жизнь, город-фантом, который никогда не суждено увидеть, который, наверное, существует только на этой выцветающей, поцарапанной пленке. Это был старый, еще бедный послевоенный Париж — старые угловатые автобусы с открытыми площадками, небогатые (все же какие элегантные!) платья, завитые волосы женщин.
Потом «Пармская обитель» (1947) с Жераром Филипом, с Марией Казарес, картина Кристиан-Жака (в скором будущем автора знаменитого фильма «Фанфан-тюльпан»). Стендаля тогда, разумеется, я не читал. На меня подействовал не только сюжет и актеры, но даже имена героев, которые и сейчас не могу произносить без волнения: Клелия Конти, граф Моска, Фабрицио дель Донго, графиня Пьетранера — герцогиня Сансеверина — прельстительная и печальная Джина… Фильм следовал Стендалю отнюдь не прилежно, и в том таилась несомненная его удача. Позже Клод Отан-Лара с тем же Жераром Филипом и Даниель Дарьё снял «Красное и черное», красивый, цветной, тщательно следовавший букве и духу книги фильм. Получилась красивая иллюстрация. А здесь, в «Пармской обители», — далекая от пристальной, глубокой, но суховатой прозы Стендаля поэтическая трагедия, полная приключений и пылких страстей, без отступлений и рефлексий. А может быть, просто я был в таком возрасте, когда все воспринимается с пронзительной и грустной восторженностью. Стендаля же тогда прочесть не смог. Слишком подробно, неживописно, медлительно и толсто. И все же не поворачивается язык сказать, что кино чему-то помешало. Быть может, и наоборот. Как любил я и Клелию, и грустную, всеведущую Джину.