Литмир - Электронная Библиотека

О нем я заново вспомнил спустя лет сорок, впервые открыв «Другие берега» Набокова. Мальчиком он мечтал о подобной игрушке: «…держать в руках так запросто вагон, который почти каждую осень нас уносил за границу, почти равнялось тому, чтобы быть и машинистом, и пассажиром, и цветными огнями, и пролетающей станцией с неподвижными фигурами, и отшлифованными до шелковистости рельсами, и туннелем в горах». Он видел «красноватую шлифовку и тисненую кожу внутренних стенок, вделанные в них зеркала, тюльпанообразные лампочки». Почти таким вагон остался и тогда, в конце 1940-х. Обитый светло-коричневыми рейками — вагонкой, он выглядел надменно старомодным. Под окнами его шла церемонная надпись: «Спальный вагон прямого сообщения». Надпись бессмысленная, поскольку поезд шел только до Москвы, но в этой бессмысленности был свой недоступный и вельможный абсурдизм. В обиходе такой вагон назывался «международный». В него садились люди с лицами, измученными собственной значительностью, и военные с очень тяжелыми погонами и очень большим количеством притихших от почтения и желания угодить адъютантов. Внутри «международного» все лучилось и переливалось еще заманчивее, чем в обычных окнах «Стрелы». Проводник был замкнут, тихо и сдержанно здоровался с постоянными пассажирами. Здесь вообще многие друг друга знали, а если и не знали, то узнавали, как узнают друг друга звери одной стаи, которые боятся всех, более всего себе подобных, и потому стараются сбиваться в кучу, чтобы быть друг у друга на виду…

«Стрела», повинуясь деликатному свистку дежурного по станции, трогалась с места едва заметно и совершенно бесшумно, плыла как будто по специально смазанным рельсам. Незаметно набрав скорость, поезд все быстрее удалялся, истаивая меж разноцветных станционных огней, решетчатых семафоров, почтительно поднятых при его приближении.

И исчезала, унося с собой запах чиновного богатства, всех этих важных и недоступных людей: многозвездных генералов и главных начальников — в «международном», обычных генералов, полковников и знати попроще — в «СВ», а остальных, тоже, впрочем, непростых, — в четырехместных, но все же шикарных и чистых «номенклатурных» купе, а мои письма — в почтовом вагоне.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_088.jpg

Невский проспект. 1950-е

А когда платформа пустела, все равно становилось грустно. Кого только не провожал я в последующие без малого пятьдесят лет — милых мне женщин и случайных коллег, сильно нелюбимого тестя, надоевших собеседников и близких людей, — грустно было всегда. Холодно и печально на платформе, когда поезд уходит, грустно провожать поезда!

«Стрела» рождала надежды на собственную будущую значительность. Поездка в Москву в ту пору была куда более волнующей и романтичной, чем нынче за границу. И непонятно почему. Стоило это по тогдашним ценам не так уж и дорого, билет на «Стрелу» — лишь самую малость дороже, чем на другие поезда. Но ездить в Москву без дела никому не приходило в голову, а садиться в «Стрелу» не то чтобы не по средствам, скорее — не по чину. В конце 1940-х мы с мамой ехали в Валдай, то есть сначала до Бологого. Билеты оставались лишь на «Стрелу», мы их купили робко, и действительно не просто из-за цены. Было ощущение иного мира не только из-за невиданного комфорта и чистоты (до этого ездили в безумных общих вагонах, а в войну — и попросту в теплушках), но и от причастности к иной жизни.

Вообще же отношение к социально детерминированной роскоши долго оставалось (да и остается) у меня очень жестким. В 1969 году, возвращаясь через Москву из Бельгии взрослым, тридцатишестилетним человеком с опубликованными книжками, я впервые решился купить себе «СВ», который был всего на пять рублей дороже обычной «купейной» «Стрелы». Мне казалось, я совершил поступок не совсем приличный, однако крайне приятный: словно сделал шаг в комфортабельный, но социально безнравственный мирок. «Стыдненько, но сытненько».

В начале пятидесятых завели еще «дизельный» (венгерского производства) поезд. Свежее чудо техники воняло соляркой, тряслось и шумело, вагоны были приземистые, шикарные, но, по-моему, неудобные, и грузящиеся в него номенклатурщики из любителей модных новинок, казалось, выглядели растерянными и с тоской смотрели на привычную «Стрелу», знакомо мерцавшую на другой стороне платформы синими лакированными боками. И хотя этот поезд был быстрее «Стрелы», он не оправдал чьих-то надежд и вскоре канул в историю.

Я жил словно в параллельных мирах.

Книжный валдайский роман вовсе не мешал легким ленинградским флиртам — все было столь же невинно, как и письма, которые я сочинял. Когда же моя милая провинциальная барышня приехала учиться в Ленинград, я пытался по возможности продлить эпистолярные восторги, но эмоции мои стали стремительно затухать — ничего не нужно мне тогда было, кроме возвышенных мнимостей…

Росла новая волна триумфальной показухи. Москва застраивалась небоскребами. В Ленинграде летом 1951 года начался невиданный ремонт центра: на Невском покрыли дорогу роскошным асфальтом, убрали трамвай, проспект стал невероятно широким, новым, автобусов и троллейбусов хватало — всем нравилось. Никому и в голову не приходило, что трамвай никому не мешал, что не худо бы просто начать строить жилые дома…

Да, странные годы — начало пятидесятых. Видимо, их объективная странность совпала с моим взрослеющим сознанием, с обостряющейся восприимчивостью, с растущей склонностью замечать всякого рода парадоксы. Да и действительно, восемнадцать лет — тот возраст, когда все видится внове. Но было и чему удивляться.

На фоне откровенного идеологического террора стали появляться у нас и серьезные послевоенные заграничные фильмы, которые старались, видимо, сервировать как обличающие «капиталистическую действительность». Открылся иной порог откровенности, безжалостная и вместе добрая правдивость. Первым событием стал фильм «Под небом Сицилии», жестокий, печальный, так мало похожий на киносказки и так похожий на жизнь. Что мы знали о сицилийской мафии? — а вот поди ж ты, правда ощущалась. Это теперь нам известно, что «Под небом Сицилии» — на самом деле знаменитая картина Пьетро Джерми «Во имя закона» (1949), начало неореализма, а тогда просто терялись от чего-то невиданного, тревожного. Оказывается, положительный герой может пить вино, любить неправедных женщин, быть и справедливым и несправедливым, жестоким, грубым и нежным, что по небритому его лицу могут течь слезы и пот… Как все это уживалось в сознании? Едва ли не одновременно я смотрел и очередной фильм о Сталине, где вождь в Гражданскую войну лихо мчался на подножке бронепоезда, и великий фильм Рауля Уолша «The Roaring Twenties (Ревущие двадцатые)» (1939), скрывавшийся у нас под псевдонимом «Судьба солдата в Америке». И никакого недоумения у меня это соседство не вызывало: присутствие героического Сталина в книгах, песнях и фильмах было постоянным, неизбежным, казалось вполне естественным и, уж конечно, вечным.

Лето 1952-го, лето окончания школы и поступления в институт, было временем новой волны страха перед всем (надо было избежать военной службы — еще и поэтому обязательно попасть в вуз), а у нас с мамой к тому же была своя «великая депрессия» — пик нищеты. Поездка на автобусе становилась проблематичной, и предпочтительней оказывался трамвай: весь маршрут стоил тридцать копеек, а автобусный билет — в зависимости от расстояния — можно было наездить и на рубль с лишним. А дешевле всего — пешком.

Но и здесь мама совершила подвиг. Она мучилась из-за этой бедности, конечно, ведь случалось, что и за квартиру нечем было заплатить (а квартплата была совершенно символической), терпеть унизительные объяснения с дворниками.

Все же она научила меня тому, что я назвал бы «веселой бедностью».

Мы могли потратить последнюю десятку на какую-нибудь милую ерунду. Купить что-то вкусное, билеты в театр или галстук для меня (галстуков было в продаже много, и они стоили как раз десять рублей). Мы жили гораздо беднее большинства, но куда легче и веселее. Мама учила меня радоваться мгновению, вечный страх взяв на себя.

55
{"b":"602399","o":1}