И эти забытые ныне объявления: «Ажур, закрутка, гофре, плиссе», «Изготовление граций», и еще долгое время непонятное мне «Укладка волос феном» — я не знал, что такое фен, думал, что «фенум» — таинственная парикмахерская процедура.
Новые книги (за исключением официозных — вроде фадеевской «Молодой гвардии») практически не издавались. Правда, сразу после войны, в 1946-м, вышла повесть Леонида Борисова «Волшебник из Гель-Гью». Это было еще одним чудом послевоенной вольности нравов: весьма изысканная, написанная в духе «Серапионовых братьев» (о которых я тогда, естественно, никакого представления не имел), с непривычными метафорами, короткими фразами, вольная по тем временам история об Александре Грине (которого тогда не печатали), где даже фигурировали подозрительные персонажи, вроде Бунина и Тэффи. Впрочем, подписана к печати эта книга была еще в 1945 году, а Симонов в 1946-м по поручению свыше в Париже склонял Бунина к возвращению в Россию.
Для меня «Волшебник из Гель-Гью» — книга, открывшая неведомые имена, время, понятия, стилистику. Не могу сказать, что она мне очень нравилась, она меня и раздражала, и притягивала, странно и тревожно, я часто к ней возвращался, перечитывал, не понимая толком почему. Много позже догадался — в ней были стиль и вкус, отсутствие современной героики, в какой-то мере и само забытое «вещество литературы». И конечно, время, еще далеко не вошедший в моду, но завлекательный донельзя Серебряный век. (Это, прежде вполне научное, понятие стало широко известно в шестидесятые годы, более всего благодаря Ахматовой — «И серебряный месяц ярко / Над серебряным веком стыл».) Осенью 1945 года у Троицкого собора открылась ярмарка — вещь по тем временам сенсационная. Толпились люди, что-то «давали» (без карточек и талонов, ведь и на промтовары были талоны) у разных прилавков, решительно за всем стояли бурные очереди. Из репродукторов грохотала модная песенка:
Идет в район машина,
Водителю смешно:
Сидят накрывшись двое,
А дождь прошел давно.
У одного из прилавков торговали книгами. «Тихий Дон», «Борьба миров» Уэллса, еще что-то…
Новых книг действительно почти не было, но букинистические магазины тогда были и многочисленны, и богаты. Разумеется, вожделенный Дюма оставался редкостью, но настоящие библиофильские сокровища лежали в изобилии и не всегда находили покупателей. Особенно много было дореволюционных книг: огромные респектабельные тома — «Библиотека великих писателей» Брокгауза и Ефрона (Байрон, Мольер, Пушкин, Шекспир, Шиллер); собрания сочинений издания Маркса и Сойкина, в тисненных золотом во вкусе салонного модерна, но все же нарядных, по-своему вечных переплетах (когда-то их цвет из четырех-пяти выбирали сами подписчики) или в самых разных любительских, а то и просто непереплетенные; старые журналы, литографии, гравюры. В вечном дефиците, сколько я помню, оставались лучшие издания «Academia», они продавались своим и из-под полы. Один том Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона стоил пятнадцать рублей, в то время как в коммерческом магазине сорок рублей стоило пирожное, триста — килограмм «Мишки на Севере». Тысячу рублей стоил фотоаппарат «ФЭД», тринадцать тысяч — автомобиль «победа», девять — «москвич» («опель-кадет», в сущности)…
Приличная зарплата — около тысячи, стало быть, «победа» стоила чуть больше хорошей годовой зарплаты, «москвич» — меньше (значит, дешевле, чем в последующие годы), но очередей сразу после войны не случалось, хотя у многих людей накопились солидные суммы — особенно у офицеров. Частная машина вообще была в диковинку, а много автомобилей уже были привезены из-за границы даром — трофеи!
Одевались бедно. Зимой много ватников — обычный наряд интеллигенции во время войны и сразу после нее. На ногах валенки, иногда с калошами, сапоги — кожаные, кирзовые — даже у женщин. Реже — потертые, убого-шикарные пальто из «американских посылок». Главная роскошь — чернобурая лиса. Количеством чернобурок особенно соперничали офицерские жены. Анекдот тех лет: майорша приходит на концерт в чернобурке, полковница — в двух, генеральша — в трех. У маршальши как будто их нет вовсе, но, оказывается, у нее на платье «орденская колодка» — пять хвостиков.
Многие мужчины старались одеваться, подражая бывшим фронтовикам, по-военному: была жива традиция «сталинок», да и стеснялись штатских костюмов. А главное, большинство-то и в самом деле воевало; этим гордились, да и денег на обновки не было. В гимнастерках и кителях без погон ходили и те, кто еще недавно был на фронте, и те, кто на фронте никогда не бывал, но хотел казаться воевавшим. Ордена носили чаще, чем колодки. Даже если имелась единственная медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», которую давали практически всем, прикалывать ее не забывали.
Появились чины и униформа для цивильных служащих: страну настойчиво наряжали в чиновничье обличье царской России, новая табель о рангах получала свое костюмированное оформление. Серебряные погоны с пальмовыми ветвями у дипломатов, со щитом и мечами у прокуроров, с паровозиками, молоточками у железнодорожников. За окошками сберкасс сидели барышни в кителях травяного цвета, с темно-зелеными бархатными петличками и скромными лычками или звездочками — «советники финансовой службы» разных степеней и рангов. Даже сотрудники Министерства заготовок получали звания и соответственное число звезд на синих бархатных петлицах. Что говорить о начальниках речного флота, они были при погонах, а большие шишки униформой и галунами едва отличались от боевых адмиралов и назывались «инженер-генерал-директор речного флота такого-то ранга». А сколь абсурдистски звучало «лейтенант (!) гражданской авиации»…
Стали похожими на городовых милиционеры: низкие кубанки, красный револьверный шнур, у транспортной милиции пронзительно-малиновые фуражки, а вдобавок еще и шашка (кто-то решил, что она чрезвычайно необходима именно в поездах!). Некоторым улицам вернули дореволюционные названия: проспект 25 Октября стал опять Невским, улица 3 Июля — Садовой, проспект Железнякова — Малым Васильевского острова, проспект Нахимсона — Владимирским. Ленинградцы острили: «И площадь Владимирская, и проспект Владимирский, только церковь Нахимсона осталась»… В этих переменах было, разумеется, не более уважения к истории, чем в погонах — признания Белой армии. Просто хотели придать тоталитарному монстру некий державный, имперский блеск и иллюзию исторической цельности.
А лица — изменились. Те, кто прошел войну, кто побывал на фронте, — то были совершенно другие люди. Знали, на что способны, узнали цену себе и другим, поняли предел своих возможностей, забыли о душном предвоенном ужасе.
В предвоенные годы — постоянный страх гибели и страданий, гибели абсурдной, черной, он ведь еще отягчался и страхом гражданской смерти, непременного преследования семьи. Во время войны смерть стала не темным бесчестьем, а понятием возвышенным. Ее перестали бояться как нравственной и социальной беды. Смерть на фронте происходила, в отличие от ночных арестов, «на миру» и становилась не гражданской гибелью, а, напротив, своего рода новой жизнью, героическим событием. В сознание, а отчасти и в искусство вошла трагедия. Как возможная и достойная жизненная категория.
Но и смеялись. Вспоминали поразительные «блокадные анекдоты»: «Рабинович, почему вы лежите на трамвайных рельсах? — Не могу терпеть голодухи, хочу покончить с собой! — А пайку хлеба зачем с собой взяли? — Он смешняк! Пока трамвай придет, умру с голоду!». «Объявление» в газете: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные в разных районах». Усиленное диетическое питание — «УДП» — остряки расшифровывали: «Умрешь днем позже».
Сейчас уже забыли, что в первые послевоенные годы основным источником информации, вкуса, да и просто единственной связью с окружающей реальностью было радио. Газеты тех лет, совершенно одинаковые, «слепые», то есть практически без фотографий, пресно повторяли то, что по радио уже прошло, их читали неохотно, скорее как свод руководящих указаний. А по радио выступали знаменитые актеры, дикторы, чьи голоса любили и узнавали, писатели, а то и сами вожди. Хриплые «тарелки», приемники (старые советские или трофейные), запрещенные в военное время, а теперь вновь разрешенные, были многочисленнее телефонов и единственным подчас средством связи с внешним миром. Сводки Совинформбюро (их прошло за годы войны более двух тысяч) воспитали у людей благоговейное отношение к радио, и знакомый всем голос Юрия Левитана звучал голосом судьбы: «Работают все радиостанции Советского Союза! В последний час…»