Литмир - Электронная Библиотека

Земля, как известно, круглая, и если оголтело бежать налево, незаметно выбежишь справа.

И не то чтобы Евгений Федорович непрерывно пробивался в мученики, хотя порой многим рисковал. Любил испытывать отвагу других. С удовольствием предлагал нашему милому Валентину Яковлевичу Бродскому, человеку серьезному, все понимающему, но партийному и осторожному, такую тему доклада, которая повергала председателя секции в отчаяние. Скажем, о «пластическом безвесии у Малевича». Как профессионал, Валентин Яковлевич отлично понимал научную основательность сюжета, но как человек здравомыслящий — знал отлично, что все это прежде и более всего — жест, что в Союзе художников это будет воспринято как издевательство, а ему, председателю, страшно попадет. И Евгений Федорович это понимал превосходно.

А однажды он решил отменить вечер памяти Малевича, разрешенный с великим трудом и скрипом. Потому что предоставили не Большой, а Малый зал в здании Союза художников. Вечер памяти оказался не столь важным, как степень престижности зала. И возникало ощущение тоски, неких этических фантомов, парада диссидентских амбиций, за которыми было много отваги, тяжелого дыхания, многозначительных пауз и куда меньше реального дела…

Замечу, кстати, что постоянная уверенность в своей непримиримой смелости дарила диссидентски настроенным людям (моим коллегам в том числе) счастливую уверенность в том, что все их профессиональные неудачи происходят лишь от их свободомыслия. Им и в голову не приходило, что их рукопись могут не опубликовать просто потому, что она слаба. А редакции в свою очередь нередко стеснялись их рукописи отклонять, боясь обвинений в официальном реакционерстве. Помню, как Борис Давыдович Сурис, тогда главный редактор издательства «Искусство», жаловался, что боится вернуть неудачную рукопись «левому» автору: «Ведь обязательно подумают, что я испугался, а диссидентского ничего в ней нет. Просто она очень плохая!»

С неприятным чувством поймал себя на том, что в моих суждениях о многих тогдашних моих старших коллегах и просто знакомых и малознакомых людях много желчи и раздражения. Отчасти это следы зависти. Все они были старше меня, более в себе уверены, относились ко мне сверху вниз (даже подвыпившие художники). Они знали, чего хотят, и не сомневались, что поступают правильно. Ничего подобного я не знал, смотрел на всех, как утка на балкон, однако подозревал, что многовато здесь напускного. Хотя всеми ими готов был восхищаться, брать пример. А разочарование приходило неминуемо, и это тоже вызывало раздражение. Несправедливо? Да, конечно! Но в этой книжке я взыскую не справедливости, а приближения к тогдашней реальной жизни и ощущениям, в ту пору испытанным. А это, оказывается, ничуть не легче, чем отыскать справедливость.

В конце декабря 1960 года я получил из «Молодой гвардии» поздравление с Новым годом и преисполнился робких надежд: значит, в издательстве меня уже считали своим?

А в феврале 1961-го, ранним утром, всех разбудил звонок почтальона.

Пришло короткое письмо из редакции «ЖЗЛ» — текст понравился, «наступило время поговорить о договоре… нужен ли Вам аванс?»

Как в рождественской сказке.

Наверное, это было одно из тех мгновений реального и полного счастья, которых, как писал Гёте, в жизни всего несколько. Этакое письмецо, меняющее судьбу, выводящее человека на иной путь, быть может, и к другой профессии. Писать не унылое искусствоведческое исследование, но прозу, где будут всякие подробности из исторической заграничной жизни, чтобы было «художественно», — смотри выше. И писать с уверенностью, что издадут, что будет множество читателей, писать за деньги, за очень большие «писательские» деньги, с помощью которых мы вылезем из нищеты.

И присланный вскоре, в конце марта, договор, с высокой ставкой, с особым гонораром за массовое издание, немыслимо богатый, был следующим праздником. Я без конца его перечитывал, ощущая себя наконец профессиональным и удачливым литератором. Из-за договора!

В «Молодой гвардии», как выяснилось, даже незнаменитым авторам платили, сравнительно с искусствоведческими издательствами, очень много. За «Домье» в общей сложности я должен был получить больше шести тысяч — можно было сносно прожить года два, купить автомобиль (если «стоял на очереди») или, что прельщало меня куда больше, накупить массу всего замечательного и необходимого (именно в таком порядке — сначала замечательного, потом необходимого). И главное, перестать нуждаться, чтобы мама не выхаживала часами в поисках дешевой еды, чтобы носить приличную одежду и избавиться от невыносимых долгов. При этом ни на секунду не возникала у меня мысль, что с книжкой я не справлюсь, что ее не напечатают. Был бы договор.

Радостная и нищая весна 1961-го! Ожидание огромного аванса, робкие мечтания о том, как начну писать, прощание с убогой юностью — беспечальное и веселое. В сущности, за «Домье» по-настоящему я еще и не принимался, по-прежнему занимаясь поденщиной и будничными заработками.

В поденщине этой случались и приятные события. Радио заказало мне передачу о Татьяне Георгиевне Бруни. Наверное, впервые писал я о художнике, с которым было у меня связано нечто личное и детское. Еще в 1945-м, когда мы жили у Киры Николаевны Липхарт, я любовался темпераментными и преизящнейшими театральными эскизами Татьяны Георгиевны, «Тинибруни», как называли ее в том доме. А тут я явился к ней уже автором. В Мариинке смотрел из «радиоложи» балет на музыку Льва Лапутина «Маскарад» в ее оформлении (какие там были прелестные — простые и жесткие, карточные, мрачно-карнавальные — костюмы и декорации, с пляшущими картами, какая-то чертовщина, великолепная и пугающая!). Спускался и вновь взмывал вверх черно-белый занавес со знаками карточных мастей, словно отмечая смену дней и ночей, отравленных лихорадкой игры и предчувствием беды, свечи мерцали. «Несчастье с вами будет в эту ночь…» И танцевали странные изломанные фигурки (вспоминался Тынянов: «люди двадцатых годов с их прыгающей походкой», и люди тридцатых, у которых было «верное чутье, когда человеку умереть»). Татьяна Георгиевна мыслила многими, вероятно и подсознательно, но богатейшими литературными ассоциациями, и работы ее дышали вековой петербургской культурой. И как чувствовала она балет — недаром в юности училась хореографии…

А 12 апреля, когда я приготовился слушать свое сочинение по радио, позвонили по телефону: «Наши полетели в космос, кажется, майор Гагарин!» Имя, известное сейчас, как имя, скажем, Наполеона, прозвучало ново. Свою передачу я слушал рассеянно. По Невскому шли настоящие, естественные демонстрации. Таких просветленных, веселых лиц не видел я с послевоенных времен.

Гагарина выбрали гениально. Никто не знает тех подпольных мудрецов, которые сумели отыскать человека с такой завораживающей улыбкой, с древнейшей русской — и простой, и барской — фамилией, ясной простотой и умением всем нравиться. А ведь он должен был быть еще отменно здоров и храбр. И не сойти с ума — ни от ужаса в космосе, ни от сумасшедшей славы.

Все было перемешано в ту пору — Гагарин, возведение Берлинской стены. Ее и тогда восприняли с мутным страхом и гадливостью. А понял я реально, что это такое, лишь через пятнадцать с лишним лет, когда проезжал на поезде через ГДР.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - i_126.jpg

Оноре Домье. Фотография Надара. 1850

А вслед за Берлинской стеной осенью 1961-го, на XXII съезде КПСС, решили вынести Сталина из Мавзолея. Хрущев прямо говорил о дальнейших разоблачениях, об участии Сталина в убийстве Кирова. И казалось, с ним уже покончено, никто и предположить не мог, что в 1970-м поставят на его могиле памятник и что сорок лет спустя его портреты будут носить все еще бодрые большевики! Впрочем, все оставалось по-прежнему запутанным — достаточно вспомнить, что в 1961 году (правда, ненадолго) вновь стал президентом ВАСХНИЛ недавно разоблаченный и даже осмеянный «народный академик», прожектер, мистификатор и палач Трофим Лысенко.

103
{"b":"602399","o":1}