– Что ж, доченька, по правде сказать, ты Богом отмечена и талант тебе послан, а песни поешь такие, что их и в церкви не грех петь да слезами обливаться…
Отвернулась мать, а в глазах у нее слезы стоят, да встречный воздух быстро их сушит.
А Надежда в другую сторону глядит, и у нее слезы. Съехала, однако, машина с горы и остановилась. Плевицкий пошел опять кругом ее осматривать, под днище заглядывать.
– А концерт-то, концерт как тебе, матушка, все ли понравилось?
– Как мать, хвалить тебя не стану, а то выйдет что «хороша наша дочка Аннушка, а кто хвалит ее – матушка да бабушка». Хучь тебя-то хвалят многие, сама давеча видела. Да вы куда собрались-то, уж не в деревню ли нашу? Нас ведь только к вечеру ждут.
– Хочу, маменька, Эдмунду Мячеславовичу лес Мороскин показать, где мы так хорошо гуляли когда-то, венки плели из цветиков лесных.
– Да уж ты не задумала ли тут чего, а ну рассказывай, по глазам вижу, что задумала.
– Да вот, вложить хочу средства свои, маменька, в родное сердцу место, пусть будет лес наш.
– Ох, Дежка, что ты, и подумать страшно, такие деньжища! Да ты бы лучше братцу-то родимому с домом подсобила, уж второй год крыша течет, все ему, бестолковому, руки не доходят.
– И крышу новую брату Николаю справим, и дом новый под ту крышу, под железную. Дом чтоб белый-белый был, чтоб слепил на солнце весь, да ворота резные и кругом забор тесов. Слышь, Эдмунд Мячеславович, справим дом деверю твоему, как думаешь?
– Дом – дело хорошее, Надежда Васильевна, – снова сел за руль Плевицкий, – а роднее брата никого нет. Можно и другой раз замуж пойти, и детей новому мужу нарожать, а брата родного и у Бога не вымолишь. Верно, Акулина Фроловна?
– Умные речи слышу, любезный зять, да откуда, удивляешь, у тебя мысли такие берутся?
– Да все дочь ваша просвещает меня. На ночь изволили рассказать сказку про рязанскую, кажется, женщину. Будто и сказка так называется, про рязанскую…
– «Авдотья-рязаночка», Эдмунд Мячеславович.
– Именно, что рязаночка! Хорошо, понял. – И Плевицкий рванул машину с места.
– Ну и храпунок! – не преминула удивиться Акулина Фроловна. – На нем бы, да в Святую бы землю Палестинскую добраться, а или в Киев хотя бы, слышишь, дочка?
– Ах, маменька! Слышу, слышу…
Десятитысячная толпа, собравшаяся вокруг летней эстрады Московского парка в Сокольниках, слушала, затаив дыхание, вдохновенное пение Плевицкой.
– Собирайтесь поскорее, стар и млад,
Звонко гусли говорливые гудят,
А под говор их я песню вам спою,
Быль-старинушку поведаю свою…
Поодаль, позади толпы, облокотясь на дверцу автомобиля, скучал Плевицкий, попыхивая дорогой гаванской сигарой.
А за кулисой критик Шебуев и близкая приятельница певицы Мария Германовна оценивали обстановку:
– Экая прорва народу нынче. Однако!
– Тыщ десять будет, не меньше, как на ярмарке в Нижнем.
– Что делает высокое искусство!
– Ах, Николай Николаевич, наивный вы человек, все об высоком…
– Простите, Мария Германовна, я не совсем вас понимаю…
– Да уж чего уж тут!
– Да уж вы скажете, сделайте милость!
– Да уж после скажу.
– Будьте любезны.
Раздался гром аплодисментов, взволнованная Плевицкая выскочила к друзьям:
– Ну как?!
– Волшебно, великолепно, Надежда Васильевна!
– Да сами извольте слышать, голубушка моя, какую бурю подняли. Вы – маг, маг, магиня!
Окруженная близкими и друзьями, Плевицкая потонула в цветах и комплиментах и когда собралась выходить, наконец, из уборной, то толпа была как наэлектризованная.
Никто не подозревал, что стрясется с ними через миг.
Как только певица показалась в дверях, к ней ринулись за цветами девицы, и так стремительно, что она покорно выпустила из рук букет, его мигом разнесли, а толпа понесла ее саму куда-то по кругу.
– Ах, это конец! – воскликнула Плевицкая и закрыла глаза.
Увидев, все же, ее полуобморочное состояние, молодежь постаралась образовать вокруг нее подобие цепи, что почти удалось.
А свиту затерли и разнесли не хуже букета. Мелькал где-то позади серый цилиндр Шебуева, пыталась докричаться и размахивала взметнувшейся над головами шляпой Мария Германовна. Толпа ревела что-то невообразимое и несуразное, люди залезали наперед и пытались заглядывать Плевицкой в лицо, будто она чудовище невиданное. Нашелся кто-то из гимназистов, крикнувший дурным голосом «ура», и часть толпы с охотою подхватила.
– Господа, успокойтесь, – надрываясь, взывал Шебуев. – Ведь это вторая Ходынка!!!
Отчаянно нажимая на клаксон, Плевицкий отважно вел свой автомобиль встречь толпы, рискуя подмять под колеса наиболее обезумевших.
Молодежь почти перекинула обмякшую кумиршу через борт автомобиля. Оказавшись в относительной безопасности, она тут же вспомнила про бедную подругу и стала искать ее глазами.
Мария Германовна показалась в самом жалком виде, оправляя на голове какой-то блин – еще недавно ее пышную шляпу. Она бранилась, красная от волнения:
– Дураки, сумасшедшие!
– Сидела бы дома, чем ругаться, – крикнул ей стоявший, вцепившись в автомобиль, почитатель, мигом переконфузившийся при виде того, как она садится в машину к Плевицкой.
При виде собирающейся помятой спешащей на помощь и невредимой свиты страх у Плевицкой сменился неудержимым смехом.
– Я вас всех очень люблю! – кланялась она из автомобиля восторженным москвичам и посылала воздушные поцелуи через голову мрачного водителя-мужа. А горничная Маняша, растрепанная толпой, с раздавленной картонкой, поправляла дрожащей рукой волосы и все бормотала:
– Ужасти, какой мы имеем успех. Ужасти!
Солнце, взошедшее из-за снежных альпийских вершин, отразилось в Невшательском озере и послало свой луч на широкий балкон к Плевицкой, в утреннем туалете вышедшей подышать вольным воздухом благословенной Швейцарии.
– Соловей кукушечку уговаривал,
Молоденький рябую все сподманивал,
Полетим, кукушечка, во мой зелен сад,
Во моем садике гулять хорошо…
Так пела Надежда Васильевна в этот сияющий августовский полдень, пела сама себе, стоя с бокалом воды в руках и глядя на цветущие пред нею на ограде балкона розы.
В это время поручик блестящего Кирасирского Ее Величества полка Владимир Шангин зашел без стука в номер и легко упал в кресло, отбросив свежие газеты на застланную постель.
Почувствовав присутствие человека, Плевицкая петь перестала, поставила бокал на ограду и вошла в помещение.
– Будет война, – в ответ на встревоженный взгляд сказал Шангин. – Укладывай, Надюша, вещи, завтра же надо ехать в Россию.
Плевицкая взяла с постели французскую газету и посмотрела с сомнением на крупные заголовки ничего не говорящего ей текста:
– Ради всего святого, Владимир, скажи, что случилось? Не пугай меня, милый, мне так хорошо с тобой!
– В Сербии убит принц Фердинанд, дорогая! Это война.
– Ах, я ничего не понимаю! Какое отношение имеют мои вещи к убийству чужого принца где-то… в Сербии?
Подувший с гор ветерок качнул ветку розы, и она коснулась небрежно поставленного рукой певицы бокала, бокал упал со звоном на кафельный пол балкона. Вода медленно растекалась по черным и белым клеткам, которыми он был выложен.
* * *
Октябрь 1914 года. Ковно. Военно-полевой госпиталь 73-й пехотной дивизии генерала Левицкого.
В палате на восемь коек дежурит сестра милосердия, в сером ситцевом платье и белой повязке. Она переходит от одного раненого к другому, склоняется над мечущимся в тяжелом бреду, поправляет постель, присаживается к другому, берет его за руку. Это Плевицкая.
– Сестрица, у меня завтра престольный праздник Покрова, – шепчет тяжелораненый. – На будущий год, Бог даст, отпраздную…