— В озерах ловил. Мало ли озер-то? — пытается увильнуть от прямого ответа Григорий. Ну нет, не на того нарвался! Лукьянов не собирается умолкать.
— А на Конопляном озере ловил? — спрашивает он строгим тоном.
— Где все запомнишь! — скова увиливает Григорий.
— А ну, Филимон, скажи-ка, кого мы с тобой видели на Конопляном озере, когда ехали из волости? Помнишь, кого мы встретили с бреднем?
В доме становится тихо-тихо. Все замерли, придержали дыхание. Ничего не скажешь, цепко схватил Лукьянов Григория с Филимоном за загривок.
— Как ее, это самое, Григорий ловил рыбу на озере, — признается Филимон.
— Ты слышал, Григорий?
— Не глухой, — с затаенной злобой цедит Елизаров.
— Пусть-ка скажет, на чьем наделе Конопляное озеро? — слышится бабий задиристый голосок.
— В сам деле, Григорий, скажи! — настаивает и Лукьянов.
— Да он, язви его, язык-то не проглотил ли? — подзадоривает все тот же бабий голосок.
— Я скажу, коли так, как ее, это самое, — бормочет Филимон. — Надел тот Степахи Лукьянова.
— Григорию, вишь, память отшибло. У него на свое только память, — подъялдыкивает неумолкающий бабий голосок.
4
Катя наблюдает за сходом, и у нее ощущение такое, будто перечитывает она заново статьи большевистских газет. Сколько раз она читала о классовой борьбе в деревне, о росте кулачества, о его притязаниях на власть, на землю, на рабочие руки. Все, что происходит сейчас, на ее глазах, словно происходит специально для нее. «Знают все-таки наши люди деревню!» — отмечает про себя Катя. Ей приятно сознавать и другое: в большевистских газетах, в листовках партии, в статьях Ленина в последнее время много пишется о пробуждении классового сознания в толще трудового крестьянства… И в этом не ошибаются большевики. Катя видит, что Кондрат Судаков здесь не один, что десятки таких, как он, не дают его в обиду, встают против произвола и насилия. «Побольше бы в деревню послать наших пропагандистов, чтоб крестьянин не варился в собственном соку, знал, что происходит на белом свете», — думает Катя. Но отвлекаться ей для своих размышлений надолго не приходится. Течение сходки вдруг начинает обостряться…
— Как ее, это самое, мужики, — нудит Филимон, — непорядок! Пусть Кондрат повинную принесет, как ее, это самое… Григорий при смерти был!
Сход мгновенно угадывает маневр старосты: потеряв надежду сорвать с Судаковых куш в деньгах, Филимон пытается унизить Кондрата. Что значит принести повинную? Это значит — встать Кондрату на колени перед Григорием, признать себя виновным в действиях, которые осуждаются «обчеством»…
— Не бывать этому! Кондрат ничего худого не сделал! — визжат бабы.
Теперь ожесточенно кидается в спор сам Кондрат Судаков, Он высокий, худой и гибкий, как тальниковый прут на ветру, Легко согнется в одну сторону, повернется быстро-быстро, согнется в другую сторону. Одну руку держит, прижав к животу. На ней целый только один большой палец. Остальные срезаны снарядом, как ножом. Кондрат из тех, кто пострадал на фронте в первые месяцы войны. Одет он в азям под опояской, широкие холщовые штаны и бродни с завязками выше щиколоток. Голова в плешинах после ожогов все там же, на фронте. Седоватые волосы растут клочьями, напоминая кустарник по косогору.
— Это почему же, по какой такой причине я буду виниться перед Гришкой?! — надтреснутым голосом кричит Кондрат. — Только потому, что он богатый, а я бедный?! А может, потому, что он сват старосте…
— Ты, это самое, как ее, охолонись, Кондраха, — предупредительно машет костлявой рукой Филимон.
Кондрат разъяряется еще больше:
— Ну что, занутрило тебя, паскуда!
Но тут Кондрат перехватывает: обзывать старосту не полагается. Как-никак он избран народом, и его достоинство должен оберегать каждый, по нраву ли он тебе или нет.
— Язык держи на привязи! — орут сторонники Филимона.
— Что вы взъелись-то, ироды?! Кондраха в горячке лишку взял! Матом бы тебя, Филимон, если по заслуге, — раздается голос из бабьего угла.
Гвалт несусветный. Никто никого не слушает, все кричат. Бабы повскакали с полу, машут руками. И вдруг опять все стихают и смотрят на Мамику. Она встала, подняла свою клюку, грозно трясет ею над головами, глаза расширились, горят гневным огнем, да и голос откуда-то взялся — слышно в дальнем углу.
— Бесстыдство! Срам! Обчество тут или гульбище?! А Филимон-то, староста-то наш, орет пуще всех!
Филимон опускает голову, жалко всплескивает руками, затихает. Знает Селезнев силу этой старухи! Живет около ста лет, а ума не теряет. Не только отцы, деды еще не раз прибегали к мудрости Мамики.
— Как ее, это самое, винюсь, Мамика, — бормочет Филимон.
— Рассуди их, Мамика! Рассуди-ка сама! Неделю будут кричать, а мира не наступит! — наперебой друг другу вопят бабы.
— Прости, бабка Степанида! Схватило за сердце… Удержу нет, — изгибается в сторону старухи с виноватым видом Кондрат Судаков.
— Как скажешь, Степанида Семеновна, так и будет, — подает свой голос Лукьянов. По опыту он знает, что никто так не умеет утихомирить лукьяновских мужиков, как Мамика. Знает он и другое: человека бедного и униженного она обязательно защитит, Поэтому-то Мамику недолюбливают лукьяновские богачи, но пойти в открытую против нее не рискуют. Правда, случается, что слово Мамики оказывает действие ненадолго: его либо забывают, либо обходят — и все-таки ее слушаются хотя бы в тот момент, когда кипят страсти, когда может вспыхнуть пожар междоусобицы.
— Григорий побил Мишку Кондрата Судакова, а Судаковы связали Григория. Они квиты, селяне, — говорит Мамика тихим, но отчетливым голосом.
— Правильно! Справедливо! — кричат изо всех углов.
— Кондрат рыбачил в омутах. Рыбу сам ел, продал, — продолжает судить Мамика. — В том беды нет. А у тебя, Григорий, он рыбу не брал. Брал у господа бога. Омута, Григорий, общие, всем дадены. Хочешь, и ты возьми. У Степахи Лукьянова брал же? Из Коноплянова озера брал? Брал. Не по-божьи, Григорий, грешно так: вишь, тебе можно, а другому нельзя.
— Правильно! Справедливо! — слышатся голоса, но староста и его дружки недовольны, насупились, переглядываются, клянут про себя Мамику самыми непотребными словами.
— А кто недоволен, мужики, кто норовит жить не по-соседски, тому скатертью дорога из Лукьяновки. И допрежь так было. — Мамика возвышает голос, и, хоть глаза ее вновь прищурены и будто подслеповаты, она все видит, все улавливает.
— Правда! По-соседски надо жить! — соглашаются наиболее спокойные, рассудительные мужики и бабы. Попробуй-ка бот тут не согласись с Маминой, усомнись в ее правоте — живо со сходки вылетишь. И Филимон и Григорий понимают это и, смиряя свое внутреннее буйство, топчутся на скрипучих половицах, крякают, сжимают кулаки, прячут от односельчан тяжелые от злобы глаза.
— А теперь встань-ка, Григорий, да подь сюда. — Мамика тычет пальцем, показывая, где встать мужику. — И ты, Кондрат, подойти ко мне, — велит она Судакову.
Кондрат и Григорий продираются сквозь толпу разгоряченных людей, подходят к Мамике. Они стоят сейчас друг против друга, опустили головы, как быки, будто вот-вот начнут бодаться не на жизнь, а на смерть.
— Поручкаться, мужики, надоть. И жить без злобства, забыть про все худое между вами, — увещевает их Мамика.
Григорий первым протягивает руку. Кондрат чуть прикасается к ней своей культяпкой и суетливо отходит. Все понимают, что при таком рукопожатии едва ли между мужиками воцарится мир надолго, но все знают, что даже худой мир лучше, чем война. Вон она полыхает на земле который уже год, и кет ей конца-краю. А бед сколько? Горя? Слез? Кто все учтет?
Все уже готовы разойтись, но Филимон стучит кулаком по столу и сообщает ошеломляющую всех новость:
— Это самое, как ее, не расходиться, господа мужики! Барыня одна к нам из города приехала. Обсказывать будет, как ее, это самое… Про войну сказывать будет, когда ей, постылой, конец настанет…