Особенное уныние навевали вконец развалившиеся дворы. Избы стояли оголенные, без заборов, разобранных на дрова, без ворот, рухнувших от гнили, без навесов, под которыми прежде уберегался от снегопадов и буранов скот. Все, все напоминало о войне, которая, как смерч, не только забирала человеческие жизни где-то там, далеко на фронте, но и вторгалась сюда, оставляя повсюду свои жестокие следы.
На станциях Акимов выходил, чтобы не только подышать свежим воздухом, но и посмотреть, как живут здесь люди. И тут была та же картина запустения: обшарпанные вокзалы, обветшавшие станционные постройки — ободранные, продымленные вагоны местных поездов.
Акимов помнил, какой обильной была торговля на станциях в довоенное время. Полки пристанционных базаров ломились от всякой снеди. Иначе было теперь — кроме соленых огурцов, вареной картошки, грибов и лука, ничего нельзя было купить.
Переменился и внешний облик толпы, которая мельтешила, крикливо суетилась на перроне. По преимуществу толпу составляли женщины и ребятишки. Если встречались мужчины, то это были инвалиды на костылях, ка деревянных протезах, с клюшками в руках.
В поезд то и дело врывались безглазые калеки с гармошками, в куцых, подрезанных шинелях и грязных солдатских папахах. Надсадными, простуженными голосами они пели сердобольные куплеты, составленные наполовину из старых, известных песен и переложенных самодеятельными поэтами с учетом новых условий. А потом певцы, держась за поводырей, с шапкой в руках обходили слушателей, прося Христа ради войти в их бедственное положение и посочувствовать им.
Кондукторы вагонов пытались не впускать калек, но те появлялись самым неожиданным образом, как только поезд трогался с места. Пока поезд пробегал расстояние от станции до станции, они успевали и раз, и два, и три пропеть свои песни.
Транссибирский экспресс на полустанках и разъездах обгонял воинские эшелоны. Теплушки были набиты пожилыми мужиками в том возрасте, когда их по праву называют дедами. Мужики смотрели хмуро, нелюдимо, и окаменевшие в тоске лица таили скрытое ожесточение на судьбу, которая тяжким грузом легла на их немолодые, уже надорванные работой плечи.
Присматриваясь к этим суровым людям, одетым в старое, бывшее уже в употреблении солдатское обмундирование, Акимов невольно вспоминал и дезертиров на постоялом дворе в Чигаре, и кусковских мужиков, запрятавшихся в лесу на Чулыме, чтобы избежать полицейской службы, и приходил все к тому же выводу: «Близится конец такой жизни. Россия должна повернуть круто свой исторический путь. Выбор у нее единственный — революция».
Как только наступала темнота, Акимов вытаскивал из брезентового мешка дядюшки журналы и газеты, которыми снабдил его Бронислав Насимович, и читал все подряд, не пропуская даже десятистрочных заметок. Читал почти всю ночь напролет.
Впечатление складывалось крайне противоречивое: армия несла поражения, с фронта шли известия одно горше другого, прорывались сообщения о предельной усталости солдат, о скудости обеспечения частей и подразделений боеприпасами, продовольственным и вещевым довольствием. Но об этом говорилось как-то мимоходом, поверхностно, будто все это не имело никакого значения. Правда фронтовой действительности утопала в потоке общих слов, бессмысленных фраз, и чувствовалось, что пишущие о война заботятся лишь об одном — утверждать вопреки фактам, что русский солдат только и думает о том, как бы скорее, пронзая противника штыком, лечь на поле брани за царя-батюшку.
В вагоне ехали разные люди: несколько офицеров, возвращавшихся после излечения в госпиталях на фронт, коммерсанты из Владивостока, два попа, чиновники управления железной дороги из Харбина, красивая тридцатилетняя женщина с тремя детьми из Иркутска, потерявшая год тому назад мужа, командовавшего в действующей армии полком, и переселявшаяся сейчас к родителям в Самару, адвокат из Читы с пышнотелой, закутанной в меха супругой и еще два-три пассажира, один из которых напоминал Акимову собственного отца нашивками лесного ведомства на лацканах мундира.
Несмотря на длительность совместного путешествия, особого сближения между пассажирами не произошло. Офицеры беспробудно пили и играли в карты. Попы без устали вели благочестивые разговоры. Коммерсанты, как только просыпались, начинали звонко щелкать счетами, торопясь до Петрограда закончить какие-то сложные подсчеты. Дети вдовы-офицерши шалили, то и дело оглашая вагон криками и плачем. Железнодорожные чиновники были поразительно единодушны — они спали и ночью и днем, спали с упоением и страстью, просыпаясь лишь для того, чтобы принять пищу.
Акимову такая обстановка в вагоне была по душе. Никто не вязался к нему с расспросами, да и он тоже старался не проявлять излишнего интереса к другим. Правда, раза два в вагоне вспыхивал горячий спор офицеров с попами. Тема была злободневная: в чем спасение России — в вере или в силе?
Офицеры, естественно, считали источником могущества родины лишь силу. Можно лоб разбить в молитвах, но если нет у войск оружия или оно оказывается старым, изношенным, отставшим по своему техническому уровню, никакая вера не спасет, и противник возьмет верх. Логика рассуждений офицеров была прямой, резкой и бескомпромиссной. И тем не менее попы не сдавались. Веру они считали основой силы. Никакое оружие не способно победить людей, если они свято верят в господа бога и его наместника на земле. Попы явно превосходили офицеров по умению спорить, однако же завершилось все их полным конфузом. Один из офицеров, скинув с себя в пылу спора китель, предложил более молодому попу надеть его, отправиться в войска и попробовать там доказать свою правду. Попик смутился, замахал на офицера руками, скрытыми в широких рукавах рясы, и умолк. И спор больше уже не возникал.
Стычка попов с офицерами развлекла Акимова. Он слушал их спор с внутренней усмешкой, мысленно вставлял свои реплики: «Да не вера в бога, святые отцы, основа силы, а убеждение человека, его мировоззрение». «Ну, ну, господа офицеры, чушь вы несете, утверждая, что голое преобладание силы — путь к спасению родины. Силой нужно уметь распорядиться. Лишь убеждение в правоте борьбы делает силу острым оружием. Вот что решающее условие схватки». Но голоса Акимов, естественно, не подавал, хотя чувствовал, как он соскучился по публичному спору…
И чем бы ни занимался Акимов в эти дни и ночи длинной дороги из Сибири, всюду и во всем незримо присутствовала Катя. Ни время, ни новые события не ослабляли того глубокого ощущения счастья, которое, подобно таежному родничку, сочилось из тайников сознания Акимова, Все все, что было пережито ими в неповторимые часы их пребывания в избе таежного философа Окентия Свободного, все, до мельчайших подробностей, запомнил Акимов. И теперь свет ее глаз, звук ее особенного голоса, тепло ее рук и губ словно напластывались на его мысли, ощущения, поступки. После тех часов безотчетного счастья он чувствовал, что живет уже не один, а вместе с ней. Это было новое чувство, захватившее его с такой силой, что ни забыть, ни пригасить его он не мог. Минутами оно вдруг начинало как бы распирать Акимова, и он с трудом сдерживался от желания подойти вот к этому чиновнику со значками лесного ведомства и сказать ему, как он счастлив, буйно счастлив… Вероятно, по лицу его то и дело скользила глупая улыбка, и он нарочно хмурился, стискивая челюсти, сжимал губы. Но были и такие мгновения, когда вдруг необъяснимо ему становилось и тревожно и тоскливо. И он начинал упрекать себя за то, что слишком обыкновенно говорил с ней об опасностях ее дела, не насторожил ее по-настоящему, не высказал всех советов, так необходимых каждому молодому подпольщику.
«Какая жалость, что не могу хоть на одну минуту повидать Александра!» — с сожалением думал он и мысленно представлял себе эту встречу так:
«— Здравствуй, Саша, дружище, здравствуй, мой нежно любимый родственничек!
— Здравствуй, Ваня, здравствуй, мой верный друг, товарищ Гранит! Поздравляю тебя с успешным окончанием твоего затянувшегося побега. Как ты? Здоров ли?