– Савва, черт полосатый, хрен ты мой золоченый, вот уже не думал тебя увидеть!
Камаринский и так с детства привык к тому, что Саввой в этом мире зовут исключительно его, но взывающий, видно решив, что редкого имени самого по себе недостаточно, недвусмысленно уточнил, что обращается именно к Камаринскому:
– Комар, б**дь, да ты че, склерозом, что ли, страдаешь? Это ж я, Чебурашка!
Полузабытые школьные прозвища оказали необоримое воздействие на запылившееся за годы зрелости подсознание Саввы. Он шагнул, словно сомнамбула, в ту сторону, откуда доносился голос.
Бросив осторожный взгляд за приспущенное дверное стекло элитной колесницы, Камаринский различил в полумраке салона пару удивительно крупных человечьих ушей, словно взятых напрокат у детеныша карликового слона. Такая пара ушей в единственной вселенной, известной Камаринскому по личному опыту, могла принадлежать только одному существу, и удивленный художник воскликнул:
– Пашка, ты?
– Да, это я, Пашка-Чебурашка, – радостно отозвался энергичный баритон. – Садись ко мне в танк, тут поговорим.
Все еще не веря своим слуховым и зрительным рецепторам, Камаринский шагнул с тротуара и неловко нырнул головой вперед в темные глубины авто.
С Пашкой-Чебурашкой Савва просидел за одной партой три последних года в средней общеобразовательной школе. Закадычными друзьями они, впрочем, так и не стали, хотя нелюдимому Камаринскому импонировал тот детский, большеглазый восторг, с которым Пашка Нечипоренко всегда на него, Савву, взирал. Тем не менее характеры у них были слишком разные: после школы пути соседей по парте как-то сразу разошлись, и Камаринский ни за что бы не вспомнил однокашника, когда бы не эти эксклюзивные уши.
Притулившись в уголке необъятного кожаного сиденья, Камаринский изумленно смотрел на энергично потиравшего пухлые ручонки незнакомца, голову которого по бокам почему-то украшала пара нечипоренковских ушей.
– Что, изменился? – предупреждая неизбежный вопрос, бойко затараторил похититель ушей. – Ясен перец, двадцать лет и коня не красят. А ты все такой же, одно слово – Комар. Помнишь, ты мне каждый раз ватрушку из школьного завтрака отдавал? Вот она где, эта ватрушка! – и для вящей убедительности он похлопал себя ладошкой по значительному животику.
– Тебя подвести-то куда? Мне как раз целый час делать нечего.
Осторожно покосившись на шоферский затылок, Савва назвал адрес.
– Вот те на, все так же с мамой живешь? – воскликнул Павел.
– Мама умерла, – равнодушно уточнил Савва.
– Прости, старик, прости, не знал! – мимоходом опечалился Нечипоренко. – Что тебе сказать? Все там будем! А ты как поживаешь? Все карандашом орудуешь, Кукрыникс?
Камаринский кивнул.
– Завидую, завидую! Высокое искусство! Я так и знал, я же в тебя всегда верил! Где мне до тебя – все бабки, бумажки, людишки: не поверишь, даже книжку почитать некогда! Я тебе всегда завидовал, да и сейчас завидую. Так рисовать! Я до сих пор в области живописи ничего мохначе подписи не освоил.
– Твоя подпись, поди, дороже ста моих картин стоит, – неожиданно для себя схамил Камаринский.
– Ну да, стоит, – радостно согласился Нечипоренко, – и что с того? Разве ж это искусство? А вот в твоих картинах всегда было что-то такое… – Пашка щелкнул пальцами, разъясняя уникальность дара Камаринского. – Какое-то четвертое измерение, что ли…
Эти слова заставили Савву насторожиться, несмотря на то, что он и сам недавно думал о четвертом измерении (а вернее, именно поэтому), выражение это в устах Нечипоренко утратило свою банальность: произнесенное вслух оно обдавало каким-то нездешним холодком (хотя, возможно, это был всего лишь побочный эффект работы кондиционера).
– Помню, я попросил тебя Наташку голую нарисовать – и ты так классно нарисовал. Я эту картинку долго хранил, только два года назад потерял, когда из офиса в офис переезжали. И вот что интересно – ты же Наташку голой ни разу не видел, а все оказалось именно так, как ты нарисовал, даже родинки все на нужных местах. Я потом, уже после школы, проверил. Одно слово – четвертое измерение!
– Так ты сейчас с Наташкой? – пытаясь отвлечься от неприятных ощущений, спросил Камаринский.
– Ну что ты, что ты, – смущенно хихикнул Нечипоренко. – Столько воды утекло! С Наташкой у нас как-то не сложилось. А потом еще много с кем не сложилось. Но сейчас я опять женат. На итальянке, – для пущей убедительности разъяснил он.
– Ну и как итальянки? – вежливо поинтересовался Камаринский.
– Тоже стервы. Про тебя и не спрашиваю – богема! Поклонницы, натурщицы и так далее…
Камаринский хмыкнул.
– Ты не поверишь, Комар, а я о тебе часто вспоминал. Даже искать пару раз собирался, да только меня долго по свету носило, а как снова в Москве оказался, все руки не доходили. И представляешь, только вчера подумал: «Ну все, пора Комара отыскать, вспомнить школьные годы далекие!», и тут такая встреча!
Машина тем временем подкатила к до боли родному для Камаринского подъезду.
– Жаль, вот так встретишься, и уже расставаться! – с неподдельным, как показалось Савве, огорчением вздохнул Пашка, шарясь в нагрудном кармане, – вероятно, в поисках визитки.
Поиски были прерваны темой из сороковой симфонии Моцарта в посредственном исполнении нечипоренковского мобильного телефона.
Коротко переговорив с невидимым собеседником, Нечипоренко повернулся к Камаринскому и вскричал:
– Класс! Они в пробке застряли. Брифинг на полчаса откладывается. Давай к тебе поднимемся, еще побазарим.
И Пашка посмотрел на Савву так же большеглазо и восторженно, как двадцать лет назад на уроках рисования.
В груди художника всю дорогу до дома зрела та особая ненависть, которую в определенный исторический период было принято именовать «классовой», и хотя Савве меньше всего хотелось предстать перед Нечипоренко в роли негритянского мальчика с советского плаката «Два мира – два детства», эта самая классовая ненависть заставила его гневно, но согласно кивнуть головой.
Нечипоренко и Камаринский поднялись по пропахшей кошачьей мочой лестнице на второй этаж и вошли в обычную московскую хрущевку, направившись, в соответствии с присущим обитателям Евразии рефлексом, из прихожей прямиком на кухню. Кругом пахло кошками, долгим отсутствием ремонта и затхлой жизнью, сонно грезившей о светлом советском прошлом. Нечипоренко извлек из кармана странную бутылку с пробкой в форме головы крокодила и смущенно поставил ее на стол.
– Вот, товарищи из одной африканской страны вчера подарили. Прихватил в машине, другого ничего не было, – извиняясь, объяснил он.
Камаринский отыскал два стакана, в которых еще не разводили краску, и поставил их на стол. Налили. Выпили. Савва никогда в жизни не пробовал тухлого крокодила, но мог бы побожиться, что при изготовлении африканского напитка, несомненно, использовался именно этот компонент.
– Гм, – сказал Павел, переведя дух. – Слушай, ты уж не обижайся, это, конечно, с моей стороны наглость, но… картины-то твои можно посмотреть?
– Да смотри на здоровье, – пожал плечами Савва. – Вон в той комнате, – добавил он, сделав рукой неопределенный жес т.
Смущенно улыбаясь, Павел встал и вышел с кухни.
Камаринский злобно посмотрел на бутыль крокодиловки, налил себе полный стакан и жадно всосал тошнотворную жидкость. Поборов отчаянным усилием воли рвотный рефлекс, художник стал напряженно ждать возвращения гостя.
Ждать пришлось не слишком долго. Буквально через пять минут Нечипоренко снова появился на кухне. Лицо его по-прежнему выражало что-то фундаментально детское, но на этот раз с примесью изумленной обиды, как будто пообещали подарить мячик и не подарили.
– Ничего не понимаю! – воскликнул он озабоченно. – Ты че, Комар, сочиняешь? Нет там никаких картин, одни плакаты!
– Это все, что есть, – процедил Камаринский.
– Как все? Это же просто реклама, макулатура, я такую каждый день заказываю в агентстве. А где твои картины?