Как чудесно было снова возвратиться в повседневность! Этот человек просто-напросто завернул в магазин, славящийся своими деликатесами.
Я тоже покупала в этом магазине. Несмотря на высокие цены, я регулярно заглядывала туда — и не только из-за отменного качества продуктов. До сих пор я помню дружелюбное круглое лицо хозяина, его маленькие глаза и всегда чуть потную лысину. Я не знаю, был ли он членом нацистской партии, постепенно ведь к этому принуждали и лавочников. Меня он обслуживал с подчеркнутой вежливостью, казалось даже, он отдает мне предпочтение перед другими клиентами — он всегда предлагал мне самые свежие продукты, взвешивал не скупясь и старательно заворачивал покупки.
В тот день, когда мой сын увидел табличку в магазине на Ланггассе и превратил ее в ужасную песенку, предупредительность хозяина подействовала на меня особенно благотворно. Он отрезал мне двести граммов грудинки, которая в этом магазине была особенно хороша. Прежде чем положить ее на весы, он отделил жирные куски, а затем с улыбкой передал мне пакет.
— Спасибо за любезность, — сказала я и испугалась, потому что в моем голосе чувствовались слезы.
Он сразу посерьезнел, молча взглянул на меня и ответил так же тихо:
— Я больше не понимаю, что происходит…
Фашист вышел из магазине с пакетом и снова сел рядом со мной. Я была уверена, что там внутри грудинка с толстым слоем жира — своего рода акция сопротивления со стороны владельца магазина.
Сопротивление! Пусть этот фашист — дурная карикатура на весь их порядок — принадлежит к сильным мира сего и изводит меня своими придирками как расово неполноценную, он и не подозревает, кто сидит рядом с ним.
Таких, как я, много, они встречаются у всех народов, с любым цветом кожи, во всех странах, и здесь, в Данциге, тоже, и даже рядом с ним в автомобиле. Они работают, они никогда не согласятся стать пассивными жертвами.
Дом, в котором мы живем, он знает. Наша квартира, к счастью, ему неизвестна. Там стоит тумбочка, на которой я пеленаю малышку, рядом книжная полка, радио, я люблю слушать музыку и граммофон. На диске лежит пластинка: Бетховен, увертюра к «Эгмонту». Никто никогда не слышал, как она звучит. Великий композитор должен простить мне это, наверняка он счел бы причину уважительной, ведь он и сам любил свободу.
У этого граммофона есть одна особенность. Когда на пластинку ставят иглу, он молчит. У него нет мотора, Я сама вынула его и зашвырнула в море. Затем я тщательно вымерила пространство внутри, сделала чертежи по размерам и, как в головоломке, стала соединять катушки, лампы и конденсаторы. Подобная деятельность никогда не была моей сильной стороной, чертежи меня больше запутывали, чем помогали, и каждый раз один маленький конденсатор оказывался лишним. Какие только решения я ни пробовала, он никак не хотел помещаться в этом ограниченном пространстве. После многочасовых усилий я его все-таки перехитрила и для надежности сразу же прочно припаяла.
Хотя я давно уже не была новичком, мне никогда не удавалось добиться совершенства в изготовлении передатчика. Совсем иначе обстояло дело с самими передачами. Ритмично и четко отправляла я мои сообщения в эфир, их принимали многие, в том числе и приспешники моего экзаменатора-нациста, — и в Данциге, и в третьем рейхе, но смысл сообщений был им недоступен, хоть бы они тысячу раз перебрали все комбинации чисел, скрывавших в себе настоящий текст.
Вы можете перевернуть в моей комнате все вверх дном — ключ к тексту вы не найдете. Он нигде не записан. По ночам, когда дети спят и весь дом успокаивается, я работаю с шифром. Лишь тот товарищ, для которого предназначен этот текст, знает ключ, но он недосягаем для вас.
Так идут из этой страны сообщения, приходят советы, и наша группа работает.
— Направо. Налево. Снова налево.
Теперь ты гонишь меня как одержимый, ты что-то задумал, я едва поспеваю за тобой, 51…53…57… Столько минут мы уже едем…
— Направо. Налево. Направо. Направо.
Что за узкая улица и этот страшный грузовик, большой и мощный, он движется прямо на меня, нет, мы не разминемся, я не могу повернуть, в самом деле не могу.
— Направо! — рычишь ты.
Хорошо, направо. Я проезжаю почти вплотную к тротуару, слишком близко, машину подбрасывает вверх, два колеса проходят по панели. Было, однако, вполне достаточно места, чтобы не сделать этой ошибки.
— Выходите — вы не выдержали.
Не говоря ни слова, я выхожу, оставляю дверцу открытой, оборачиваюсь и смотрю на него в упор. Что он знает о выдержке!
Перевод Н. Литвинец.
ТЕТЯ МЕЕЛЕ
Тетя Мееле появилась у нас за день до нашего отъезда из пансиона. Тина, сидя на полу, вертелась волчком. Франк рисовал матроса, ведущего на поводке льва.
— Подумать только! — воскликнула Мееле. — Девочка еще гораздо красивее, чем на фотографиях! И как это тебе удалось?
Я и сама нередко задавалась этим вопросом.
Мееле достала из чемодана куклу. Тина подбежала к ней, получила куклу в подарок и бурно обняла незнакомую женщину. Франку досталась книга сказок, которую тетя Мееле долго искала в своих пожитках. Он вежливо поблагодарил и вернулся в единственное наше кресло, серое и подержанное, как и вся меблировка. У нас не было лишних денег в 1938 году, а Швейцария — страна недешевая. Налюбовавшись принцессами в замках, Франк углубился в чтение. А мы принялись упаковывать вещи, чтобы на следующий день уехать.
Тина с куклой в руках не отходила от Мееле.
— У ребенка на кофточке не хватает пуговицы, — укоризненно сказала Мееле.
— Она только что оторвалась, — защищалась я.
— А какой беспорядок в шкафу… Где вторая перчатка?.. Чулки дырявые… Носовые платки в трех местах.
Я счастливо улыбнулась. Мееле здесь, Мееле остается с нами!
Франк, хотя я считала, что он занят чтением, захлопнул книгу и посмотрел на Мееле:
— Моя мама такая же красивая, как Тина, она всегда пришивает нам пуговицы, в шкафу полный порядок и дырок на чулках нет.
Он выпалил все это единым духом, не повышая голоса.
— Я твоей матери сопли утирала, когда она была такая же маленькая, как Тина, — сказала Мееле, — ей еще трех лет не было.
Я предпочла не вмешиваться.
Узкая горная железная дорога кончается на высоте 1200 метров.
На станции нас ждал крестьянин с лошадью и подводой. Через несколько минут он свернул с улицы, где стояли три больших отеля, и поехал через луга, покуда земля не стала слишком неровной для подводы. Мы, взяв чемоданы, пошли по едва приметной тропке и поставили их наземь возле «Дома на холме».
Перед нами уходили вниз широкие луга, за ними — лес, тянувшийся до самой долины, а в долине искрилось озеро и лента Роны. За озером высились белые вершины Французских Альп. А с другой стороны дома луга поднимались к лесу, лес подступал к серым скалам, а скалы громоздились до белых вершин Швейцарских Альп.
Дом стоял совсем одиноко, прижатый к небольшому холму; великолепный ландшафт казался специально для этого дома созданной декорацией. Я долго держала в руке тяжеленный ключ, который не влезал ни в один карман пальто.
Входная дверь с тамбуром вела в просторную кухню: лавки вдоль стен, длинный, выскобленный добела деревянный стол, повсюду полки с кувшинами, чашками я тарелками, а в углу — внушительных размеров плита. Рядом с кухней — единственная на первом этаже комната. На второй этаж вела лестница, выходящая на узкую площадку с тремя дверями по правую руку и только одной, запертой дверью — по левую. Мы вошли в мансарду. Пол, потолок и стены были из светлого некрашеного дерева.
Причиной весьма умеренной платы оказался коровник и большой сеновал над ним, расположенные с обратной стороны дома. Нас это не смутило. Сено защищало комнаты от ветра и дождя, к двенадцати коровам мы сразу же почувствовали симпатию, и она оставалась неизменной до последнего дня. Летом коровы паслись на верхних лугах, дети быстро научились их различать и каждой дали имя. Звон колокольчиков, висевших на их дряблых коричневых шеях, мелодически вливался в нашу жизнь. С поздней осени они стояли в коровнике. Бывало, замычит ночью какая-нибудь корова, и этот звук отдается в наших снах. С двенадцатью коровами в доме не чувствуешь себя одиноко.