– Подожди немного, – отвечаю я и медленно сажусь, чувствуя, как кровь приливает к голове. Ноги, ниже колен, у меня спят.
– В самом конце я что-то почувствовала, – говорю я. – Твердое и шероховатое. Что это могло быть?
Лена вздыхает, облокотившись спиной о рифленую стену контейнера, и медленно проводит пальцами по выбившейся из-под заколки пряди. В Колумбийском университете, где она раньше работала, они, как она говорит, могли устроить почти полное погружение. Могли полностью, контур за контуром, запрограммировать и реконструировать, допустим, ярмарочную площадь где-нибудь в Небраске. Несколько лет они потратили, чтобы сначала перевести в цифру результаты сканирования мозга, записать все эти многочисленные ощущения: и то, как под твоими ступнями похрустывает пыльный гравий, и шуршание травы; все вариации запахов, движения, света и цвета. Все эти файлы она скопировала, и они теперь хранятся на многочисленных дисках, разложенных повсюду в ее самодельной лаборатории на контейнеровозе.
А кроме этого, у Лены на борту есть я, Махеш и еще человек пять выживших – со всеми нашими воспоминаниями о плохо приготовленном кофе, о кособоких тротуарах, дурно покрашенных домах в викторианском стиле, да о мягком поскрипывании попавших под башмак сигаретных бычков на крыльце родного дома. Достаточно, как считает Лена, для того чтобы восстановить Сан-Франциско. По крайней мере, его призрак. Ровно столько, сколько можно найти в музее или на похоронах. Общий контур с несколькими пятнами высокого разрешения, такими же четкими, как и в тот день, когда ты их переживал, – вот чего она ищет.
Но пока то, что мы имеем, отличается одинаковым ровным серым цветом. И очень много тумана. «Наверное, ты выбрала Сан-Франциско именно поэтому?» – Каждый раз, когда я повторяю эту шутку, Лена улыбается. Но дело не в этом. Лена выбрала Сан-Франциско потому, что любит этот город. Потому что долгие годы он был ее домом – задолго до землетрясений, извержений и изменения атмосферы, после чего дождь смыл все, что осталось. Если вы хотите вызвать из прошлого призрак, пусть это будет призрак того, кого вы любите.
– Вот это, вероятно, мост, – говорит Лена. Ее пальцы добираются до кончика конского хвоста, и она забрасывает волосы за плечо.
Я говорю:
– То есть Золотые Ворота.
Движение на север, пешком. Приятная прогулка. Классика туризма.
– Я никогда туда не ходила, – продолжаю я. – Истоптанный туристский маршрут.
– Ты шутишь?
– По поводу туристов?
Я подмигиваю ей, и она улыбается – мгновенная вспышка белых зубов. Говорит:
– У меня толком и времени не было на такие прогулки.
– Понимаю, – отвечаю я.
Лена догадывается, что теперь это я дразню ее. Она выпрямляется, отходит от стены и поигрывает затекшими плечами.
– Я помню его именно потому, что мы там редко бывали редко, – говорит она. – Ходили с сестрой, может быть, всего раз пять за все время, пока там жили.
Я остерегаюсь спрашивать, что произошло с ее сестрой.
Мне кажется, во всем этом кроется некий парадокс, и его наличие начинает изводить Лену, хотя она в этом не признается. Когда погибает такой город как Сан-Франциско, первыми исчезают люди, которые знают его действительно хорошо. Исчезают, погибают – самыми разными, самыми ужасными способами: кто-то сгорает, кто-то задыхается или тонет в море. Выживают те, кто, как Лена, должны были когда-то уехать, или – как я – смогли убежать. Город похоронил с собой миллионы историй, которые я не знаю. Никогда не знала и не узнаю никогда.
– Хорошо, – соглашаюсь я, опускаю визор на глаза, и сейчас же стены контейнера скрываются за налетом голубизны. – Начали. То же самое. Мне кажется, я почти поймала.
Ради Лены я пробую это снова и снова. Так часто, как она просит. И, вне зависимости от того, что я думаю о городе, я должна сказать: ты заслуживаешь, чтобы о тебе помнил тот, кого ты любишь.
Три
А интересно, кто-нибудь из выживших помнит Феликса?
Феликс был настоящей катастрофой. Я слышу, как мама говорит эти слова, хотя в действительности она их никогда не произносила. По поводу Феликса у нее было дурное чувство, и сейчас, ретроспективно, это чувство окрашивает все, что произошло.
Я закрываю глаза и вижу, как он приближается ко мне, словно вестник судьбы; со своей бородой медового цвета и голубыми глазами он – вылитая тепловая смерть вселенной. Тесный темный свитер с плотно облегающим шею воротником; свитер подчеркивал его стройную талию и скрывал замечательную татуировку, которая рукавом покрывала его руки, а от бедер по бокам взлетала к основанию шеи. Половины изображенного я не помню; помню только яркие краски.
Он подошел к моей кассе с чеком на кофе и сэндвич с индейкой и вместе с кредитной картой протянул бумажку со своим именем и номером телефона.
– «Феликс», – спросила я. – Это означает «счастливый» или «удачливый»?
Не уверена, что он понял мой вопрос, но я все равно ему позвонила. Я любила его, по крайней мере, поначалу. Любила достаточно сильно для того, чтобы следовать за ним на запад и на север, на самый край земли, следуя указанию его пальца, который ткнет, бывало, во что-то невообразимое, где-нибудь в Тихом океане, и – пожалуйста!
Не то чтобы я слишком часто наслаждалась видом океана. Наш дом окнами выходил на залив, и, если встать на цыпочки, можно увидеть водную гладь на приличном расстоянии, в прореху между домами. Теплыми ночами мы стояли, насколько хватало сил, на площадке пожарной лестницы, потягивали купленное в ближайшем магазинчике «СиВиЭс» вино из пластиковых стаканчиков и притворялись, что все это очень романтично!
Феликс нашел мне работу в театре – приходить после представлений и убирать в вестибюле и в зале. Я выметала пустые бутылки, брошенные программки, бычки косяков, а иногда вещи самые невообразимые и самые немыслимые, с которыми иметь дело пристало бы скорее токсикологам, взрывникам или пожарным, но никак уж не девушке осветителя. Я ненавидела эту работу, но ради Феликса я пыталась полюбить город. И, как я думала, иногда мне это удавалось.
Например, в угловом кафе, где сигареты продавались по умеренным ценам, где пахло ладаном, а из старинного музыкального ящика, стоящего за стойкой, лилась ливанская попса. В мексиканской булочной через дорогу продавалось вкуснейшее, похожее на спиральки, печенье, обсыпанное розовым сахаром.
Но чаще всего я терпела неудачу. И чем больше я ненавидела место, где пребывала, тем больше ненавидела того, с кем там была.
Пыталась забыться. Мягкое слово. Сосредоточиться на самой себе. Но все было гораздо хуже, глупее и, может быть, более трагично. Я напоминала себе змею, кусающую себя за хвост собственных надежд. Дом, построенный на грязи и зыбучих песках, город, возведенный на тектоническом разломе.
А потом, как чудо, произошло землетрясение. И я убежала. В последний раз, когда я увидела Феликса, он даже не был опечален. Он разговаривал по телефону с электрической компанией и жег аккумулятор только для того, чтобы лишний раз почувствовать свою значимость – вот какой он крутой, отчитывает нерадивого поставщика услуг!
Он помахал мне в проем двери, все еще держа телефон у своих розовых губ. Даже не помог мне с чемоданом.
Но, что было самым ужасным, далеко уехать я не смогла. Не смогла даже вернуться к матери. Зависла немного южнее Стоктона, без денег и без сил. Думала, так и умру в этом мотеле, в номере, отделанном сосновыми панелями с сучками-глазками.
А потом полил дождь, и я не умерла. А когда дождь стал токсичным и принялся проедать металл и камень, подобно кислоте из алкалиновых батарей, я нашла работу в службе спасения. Они целыми грузовиками поставляли нам фильтры и таблетки для восстановления кислотно-щелочного баланса, и мы их распространяли, а потом поехали назад в Сан-Франциско.
Первым делом, как только мне удавалось улучить минутку, я пыталась его разыскать. Но к тому времени он уже исчез – квартира пуста, театр уехал. Все искали всех, и никто не знал, с чего начать. А дождь все шел, и скоро исчезло все остальное. Превращенное в пыль и смытое в океан.