И это ожидание счастья не исчезло даже, когда уже умытая и одетая она села к своему столику на кухне, за которым обычно завтракала на скорую руку, прежде чем отправиться на очередную рабочую смену на подстанцию скорой помощи.
Рука лениво потянулась к любимому и заслуженно завоёванному «Айдасу», он был обещан ей отцом исключительно при условии, что девятый класс Тата закончит без переэкзаменовок.
В тот год (почти четыре года назад) Тата поразила домашних: не то, что переэкзаменовок, а четвёрок в Татином табеле было целых три! Включая поведение, которое вызывало сильнейшее беспокойство в учительской среде.
По сему, и магнитофон достался ей не какой-нибудь случайный и затасканный из комиссионки или от барыги, а новёхонький, никем не тронутый «Айдас».
Тата включила воспроизведение, и голос Сальваторе Адамо грустно запел о том, что «Падает снег, ты не придёшь сегодня вечером, падает снег, мы не увидимся я знаю…» И под печальное «Я чувствую, что я умираю…» Тата выкатилась из квартиры в полной боевой раскраске, распахнутая на встречу счастью, как окна в солнечный день.
Вот и знакомый с детства двор с кумушками на скамейке. Тата сплюнула через левое плечо, когда из – под её ног вывернулся жирный соседский кот Борька.
Она уже стучала весело каблучками по дорожке к выходу из двора, но её настиг таки сварливый голос Татьяны Арсентьевны, негласного лидера дворовых сплетниц:
– Куда плюёшь, корова? На ангела своего плюёшь? Он тебя, дуру дебелую защищает. А ты ему в рожу плюёшь!
– И, действительно, – подумала Тата, – чего это я, а вдруг обидится и не будет больше хранить меня, а как же я без него? И страх подкатил к горлу, панический липкий страх.
Нет, Тата не могла лишиться того счастья, которое сейчас жило и трепетало в ней, она ждала его долго-долго и оно пришло к ней заслуженное, не менее заслуженное, чем «Айдас» и «Томбо ля неже» в исполнении сногсшибательного Адамо.
К счастью путь был длинным и трудным, через рождение никем не планируемых двойняшек (братика и сестрички), через шоковую бригаду скорой помощи, где потрясённая душа Таты открыла для себя всю жестокость окружающего её мира.
По утрам, не выспавшаяся после ночной смены, она стирала в ванной замоченное с вечера детское и не детское бельё, потом бежала на молочную кухню, потом шла гулять с двумя этими подарками судьбы в одной огромной двухместной коляске, которую предварительно надо было спустить вниз с четвёртого этажа.
Затем неслась галопом в вечернюю школу. Закончить её надо было, во что бы то ни стало. В дни, когда наступала её рабочая смена, отменялась только школа, но основной график (стирка, кухня, прогулки) не менялся ни под каким видом!
Да Татке бы и в голову не пришло что-то менять, выкраивать для себя или хуже того – роптать. Она воспринимала как данность то, что в семнадцать лет вдруг заимела брата и сестру, навеки тем самым лишившись титула единственной и любимой балованной дочери.
В свои тридцать шесть лет её мать переживала всё произошедшее гораздо трагичнее! Привыкшая всю жизнь думать только о себе и немного о любимом «Ашотике» – Тате, ещё меньше о муже, сейчас по неосторожности родив этих двух детей, Феня приняла сложившуюся ситуацию, как кару Господню.
И всех окружающих родных и близких людей считала просто обязанными помогать ей в трудную эту годину испытаний. Вела себя Феня так, что входящие в её круг, а вернее в свиту люди поневоле считали себя перед ней виноватыми.
И если даже Феня понесла и родила не от них лично, то по их вине – точно.
Привыкшая спать до двенадцати часов дня, в новом качестве возрастной мамаши она каждое утро тихо недоумевала, разбуженная часов так в шесть-семь утра нестройным дуэтом своих голодных «цветов запоздалых».
Естественно, что при таком раскладе, львиная доля прелестей материнства ложилась на плечи ещё недавно такой любимой и балованной Татуси.
Поскольку Татуся мелькала на горизонте Чоколовских кумушек с коляской гораздо чаще, чем их биологическая мамаша, то вполне естественно, что со временем в ход пошли догадки и сомнения, всяческие предположения и инсинуации, в конечном итоге обобщающие мысль, что дети нагуляны Таткой.
А Феня, как любая порядочная мать, как может, так и покрывает грех дщери своей неразумной. Тате, жизнерадостной и недалёкой весь этот ажиотаж вокруг её персоны даже нравился. Нравился он и Фене, в какой-то мере он оправдывал её некоторую холодность к детям, но поскольку они (дети) предположительно «байстрюки», то чего же можно ждать от несчастной женщины?
И несчастная женщина с хихиканьем выдавала на прокат Тате ровно на время дневных прогулок с двойняшками своё обручальное кольцо.
Таким образом, каждый день в первой половине дня, Тата, гружёная двумя бутузами и снабжённая обручальным кольцом, шокировала местную публику и задавала корма «раздувалам жарких сплетен».
В один из таких прогулочных дней на углу Искровской и Мицкевича она повстречала свою предпоследнюю любовь. Там, как говорится: была без радости любовь, естественно, и разлука была без особой печали.
Но обида на Пантелея у Таты всё же, была! Уж больно сильно он её добивался, много красивых слов говорил, а бросил как-то тихо и подленько. С убеганиями, без объяснений. В общем, роман не закруглил, а оборвал, оборвал унизительно для Таты.
Столкнувшись с ней нос к носу на улице, спросил с издёвкой:
– Твои? На что Тата ответила:
– Твои! – несмотря на то, что с момента их расставания не прошло и пары месяцев.
Следовательно, за столь ничтожный промежуток времени Таткин статус девицы, ну никак не мог подвергнуться таким глобальным переменам. Пантелей всё же на всякий случай, побледнел, как алебастр, и со сверхзвуковой скоростью исчез. И опять Тате стало смешно и обидно: «ну, дурачок, как есть дурачок».
От него всегда были одни неприятности. Однажды в молодёжном танцевальном клубе он так накачал Тату дешёвыми «чернилами», что домой её принесли на руках верные подруги.
Феня тут же учинила над бесчувственным телом дочери зверскую расправу: она втащила в ванную комнату полутруп своей несчастной дочери, зачем-то открыла холодную воду и методично стала колотить Татиной башкой об кран.
Колотила Феня с такой силой и с таким сатанинским отчаянием, что создавалось впечатление, что Таткина голова вот-вот расколется, как арбуз и всё её не хитрое содержимое рухнет в ванну и смоется тут же бегущей водой.
Подбежавшие на крик отец Таты, дядя Жора и соседка Анна Львовна, с трудом смогли отцепить Фенечкины руки от Таткиной головы. Тату увели в комнату соседей, где маленькая Зося и её бабушка (Анна Львовна) приводили пострадавшую в чувство и оказывали ей посильную медицинскую помощь.
Вскоре Тата забылась и уснула. Пробуждение было просто потрясением не только для неё, но и для окружающих. То, что они увидели утром, ни при каких условиях назвать лицом было нельзя.
С ужасом глядя на себя, Тата понимала, что былая её красота потеряна безвозвратно, не верилось, что на месте этого разбухшего блина когда-нибудь вновь появится милое женское личико Таты.
А Феня на кухне, нервически ощипывая курицу, шипела, как змея:
– От пяныця, чертова дивка, уббю, уббю б…ть такую, не сойти мне с этого места-уббю!
Тата ходила понурая. Морально пришибленная страхом и обидой, Тата точно знала, что если бы не отец и соседка, Феня не выпустила бы её живой из своих рук, и эта жестокость парализовала всю её волю, мешая сосредоточиться на главном: как жить дальше?
Прошло время, постепенно всё устаканилось, синяки прошли, личико разгладилось, но обида на мать осталась сидеть в ней острой занозой надолго, если не сказать – навсегда. А пока Тата кисла в этой обиде и мокла, как бельё, закинутое в ванну с вечера. И некому было вытащить её из этой обиды, отжать, прополоскать и просушить на солнышке.
Склонившись изуродованным материнской безжалостной рукой лицом над ванной, она остервенело тёрла и мяла бесконечное, ненавистное бельё, роняя в мыльную пену солёные слёзы. Слёзы омывали израненное личико и душу. Красота возвращалась. Сердечко оттаивало.