— Любовь всегда робеет перед властью и покоряется ей! Власть — вот что всегда манит и возвеличивает людей. Только одному на свете уступает власть — это славе. Недаром Чингисхан на вопрос своего любимого сына Туле: «Чем должен жертвовать хан ради славы?» — не задумываясь ответил: «Сыном!» Да, да, сыном!
— Верно, иным сыном не грех пожертвовать, особенно когда он измену готовит, — вставил своё Белёвский.
Сеит-Ахмед, который уже намеревался закончить долгую речь, неожиданно рассердился:
— Я не нуждаюсь ни в чьих одобрениях, а более всего от тех, кто не выполняет своих обязательств. Мне сказали, что дорога, по которой мы должны двигаться, завалена деревьями, а ты до сей поры её не расчистил.
Белёвский начал испуганно оправдываться:
— Кто же знал, что намедни такой буревал задует и деревья вверх тормашками поставит? У меня люди от зари до зари работают, а всё одно с недельку покопаются.
Сеит-Ахмед не на шутку огневался, его губы затряслись, речь сделалась неприличной:
— Таким мешает всё: солнце, луна, вода, ветер... Ты только и думаешь о том, как оправдать свою лень... От зари до зари, говоришь? Пусть работают ночью...
Белёвский пытался вставить какое-то слово, но на него зашикали: было замечено, что любое возражение царевичу как сушняк для угасающего костра. Лучше уж набраться терпения и подождать, когда костёр прогорит сам.
— Неделю! Понимаешь ли ты, что сказал? — продолжал злиться Сеит-Ахмед. — Через неделю мы уже должны сидеть на окских перелазах... Можно ли обойти завалы? Ну что же ты молчишь, когда спрашивают?
— Обойти далече выйдет, — затравленно сказал Белёвский.
— А ты его через Чёртову Росточь пошли, авось в штаны наложит и угомонится, — раздался задиристый голос младшего, семнадцатилетнего сына Одоевского Алексея.
На него тут же зашикали, стараясь сгладить глупое озорство. Сеит-Ахмед, однако, сразу же ухватился — что это такое? Князья разом заговорили:
— Негожее это место, господин, проклятое Богом и людьми. Тама чёрт с ведьмой свадьбу играют, а лешаки пляшут. Нам идти туда людей не заставить. Пустое ляпнул вьюнош, не бери в голову, господин.
Сеит-Ахмед стукнул по столу — молчать! — и поманил к себе молодого Одоевского. Тот бесстрашно подошёл к грозному татарину.
— Почему про штаны сказал? — царевич брезгливо поджал губы.
— Сам слышал — лешаки пляшут. Там страхота...
Сеит-Ахмет приказал принести карту и стал прикидывать — через эту Чёртову Росточь действительно прямой путь выходит.
— Кто нас сможет отвести туда?
Князья молчали, опустив головы.
— Никто не пойдёт, — осмелился Воротынский, — бо бесовская сила, завидя человечье обличив, возрадуется злокозненным сердцем, воскипит всеми удами[66], желая его изгубити, и скрежещет, когда ещё не до конца видит его в руцех своих...
Сеит-Ахмед оборвал толмача, который даже вспотел, пытаясь перевести Воротынского на понятный язык, — тут без всяких слов ясно, что князья противятся его желанию.
— Как это никто не пойдёт? — вскричал он. — Разве у вас не принято повиноваться приказам?
— У нас-то принято, — заворчали князья, — но кому охота самому на погибель идтить?
— При чём тут «охота» или «неохота»? — На царевича начал накатывать гнев, — в войске никто ничего не делает по охоте, но по желанию начальников. Только то, что ему прикажут, только то! Без рассуждений и раздумий, без страха и сомнений! Как же вы хотите побеждать, если не научили своих людей послушанию?!
— Может, оно и так, господин, а всё одно проводников в это гиблое место тебе не найти, — продолжали упорствовать князья.
— Мне незачем кого-то искать. Вот он и поведёт! — ткнул Сеит-Ахмед в молодого Одоевского.
Старший побледнел, вскочил с места.
— Побойся Бога, царевич! — вскричал он. — Почто над мальцом изгиляешься? Он ведь ещё несмышлёныш.
— Не-ет, он уже большой. — Сеит-Ахмед оценивающе оглядел стоящего перед ним юношу, — он уже смеет дерзить царевичу. Но если ты всё-таки считаешь его несмышлёнышем, я возьму ещё и твою княгиню. Пусть она наставляет его разуму, а мне будет спокойнее.
Одоевский так и остался стоять с открытым ртом — воистину всякое обращение к царевичу оборачивалось ещё большим злом.
Рано утром Сеит-Ахмед двинулся к Чёртовой Росточи. Дорога шла лесом, царевич ехал рядом с княгиней, продолжая начатый в застолье спор. Впрочем, спором это назвать было трудно. Монгольские обычаи подобили женщин сосуду, который хранит влагу, ничего не добавляя к её вкусу. Даже наследников полагалось считать только по мужской линии: независимо от того, каким оказался сосуд. Стоило ли обращать внимание на возражения этой белой курицы? Посему Сеит-Ахмед говорил сам:
— Из всех добродетелей более всего ценятся послушание и умеренность, для женщин ещё важна и молчаливость. Наверно, эти качества можно воспитать терпеливым внушением, точно так же можно легко преодолеть реку, если подняться к верховьям. Тот же, кто не боится глубины и поплывёт напрямик, достигает намеченного раньше. Страх и наказание — вот два весла, которые позволяют ему переправиться на другой берег. Страх и наказание! Поэтому у нас с рождением ребёнка над его колыбелью вешается камча. До самой зрелости она будет главным средством внушения, а потом может замениться и на более строгое. Так поступаем не только мы, так поступают все великие народы, которым предопределено властвовать над другими: ромеи, норманны, арабы, турки... Да, да, все народы-повелители!
Княгиня молчала, ибо давно уже заметила, что царевич слушает только самого себя. Он надоедливо тянул словесную нить, а потом, словно для того, чтобы взбодриться, начинал вскрикивать и махать руками, напоминая этим ухаживающего козодоя, только что не прыгал с ветки на ветку. Улыбнувшись пришедшему сравнению, княгиня перестала обращать на него внимание. Неожиданно, нарушая покой осеннего леса, раздался тревожный хохот филина. Ехавший впереди Одоевский сложил руки рупором и очень похоже отозвался, филин радостно заухал в ответ. Начавшиеся переговоры вызвали улыбку многих, лишь Сеит-Ахмед оборвал свою песнь и начал подозрительно озираться. Наконец вызвал юношу к себе и спросил, кому это он подаёт голос.
— Филину, их здесь много, — ответил тот и задиристо добавил: — У нас его даже ребятня не боится.
— Филины сейчас спят, — царевич решил не заметить насмешки.
— Значит, проснулся, — ответил Одоевский. — Ты ведь ночью тоже, поди, встаёшь?
— Ну что ж, поглядим на твоего филина, — сказал Сеит-Ахмед и .послал в лесную чащу старого нукера, обучавшего когда-то царевича премудростям охоты. Через некоторое время тот вернулся пустым, уверяя, что птицы поблизости нет.
— Ты же говорил, что их здесь много, — сказал Сеит-Ахмед, чей подозрительный ум принялся строить разные хитросплетения.
Юноша, однако, не сробел.
— Без сноровки и мухи не убьёшь, — ответил он и, соскочив с коня, скрылся в лесу.
За ним по едва заметному знаку царевича двинулись несколько воинов. Отсутствовал молодой князь недолго, вскоре он возвратился с серой, ещё подрагивающей тушкой птицы и сказал:
— В другой раз ты своих охотников на сусликов посылай, может, и добудут, а филины — это по нашей части.
Сеит-Ахмед закусил губу и, подъехав к старому нукеру, быстрым, едва заметным движением всадил в него нож. Тот молча сполз на землю. Царевич возвратился к княгине и как ни в чём не бывало продолжил:
— Ни один проступок не должен оставаться безнаказанным. Если воин уже не способен застрелить птицу, значит, он не может хорошо воевать. Будучи бесполезным в бою, он тем не менее сослужил хорошую службу, став для других печальным примером того, как не надо выполнять приказы своих начальников. Да, да, как не надо!.. А твой сын мне показался излишне дерзким, что тоже заслуживает наказания. Правда, он ещё молод и может исправиться, поэтому было бы слишком несправедливым отнять у него жизнь насовсем. Строгость и справедливость должны всегда соседствовать рядом! Да, да, рядом! — С этими словами он приблизился к юноше и полоснул его ножом по руке.