Как ни утомителен зимний путь, как ни тяжелы были сомнения, а всё ж не мог не подивиться Матвей тихой просветлённости псковской земли. Довелось ему ездить по бескрайним степям, наполняющим душу радостным простором; по тёмным, густым лесам, будоражащим голову древними сказами и причудливыми виденьями; по цветущим долинам, источающим негу, расслабляющим ум и волю, но не встречалось доселе такой скромной и ласковой красоты. Тихие речушки и озера разряжали сумеречность лесов, казалось, будто из-под суровых, нахмуренных бровей проглядывают добрые глаза. Заснеженные просторы то и дело прерывались грядами невысоких холмов с гривами сосняка — всего довольно, нигде нет чрезмерности. И везде следы доброго народа: мельницы, раскинувшие в гостеприимстве деревянные руки, каменные кресты по обочинам дороги, приземистые часовенки на взгорьях — память о павших в пути.
После оголтелого, взбудораженного смутой Новгорода сам Псков увиделся на редкость степенным и тихим. Храмы здесь не достигали неба и не стремились к нему, они вырастали из земли, как белые боровики, щеголяя белизною крепкого тулова. Избы добротные и просторные, без затейливых украс, сараи и амбары крепкие, из серого плиточного камня. И такие же заборы — не частоколы или сбитые жерди, которыми пользуются беспечные москвичи, подпирая их для крепости слегами, а надёжные, основательные плитняковые стенки. Строгость строений оживлялась приветливостью псковичей, их непривычным говором. «Нынце у намастери суп с рыбе ницово», — хвалил нищий монастырскую уху.
Посадник Юрий Андреевич, к которому обратился Матвей, тоже оказался прямой противоположностью новгородскому горлопану — ласковый старец с ковыльной прядкой поперёк лысого темени, с тихой и неторопливой речью. Матвея он внимательно выслушал, но ничем не обнадёжил. Выспросил подробно про новгородские дела, поинтересовался московской жизнью, удивив знанием её тонкостей, поспрошал про Литву. И лишь напоследок сказал, что-де псковичи Москве никогда не изменяли и ни на какое воровство не горазды и что если придёт к ним новгородское слово, то выйдет, как вече присудит, ибо сам он такие дела решать не волен. Так и не понял до конца Матвей ласкового посадника, а он, верно, того и добивался. Псковичи вообще, как оказалось, не склонны были давать обещания впрок, но сказанное однажды слово берегли с честью, зато и считались надёжными товарищами в торговых делах.
В нетерпеливом ожидании прошли два дня. Матвей посчитал их целой вечностью, ему чудилось, будто новгородское посольство прошло мимо Пскова, и он уже несколько раз порывался скакать к литовскому рубежу, чтобы догнать его. К вечеру второго дня из Новгорода неожиданно прибыли Олисей и его эстонский приятель. Матвей бросился к ним:
— Где новгородцы, неужто Псков обогнули?
— Опокнали, опокнали, — закивал эстонец, — на полпуть.
— Точно, — подтвердил Олисей, — под Порховом мы их обошли. Завтра днём будут здесь.
У Матвея отлегло от сердца.
— А сами почто приехали опричь уговора?
— В Пськёв скусный пиво и красивый тутор[39], проповал уже, курат пери? Пока в Новькорот пуф-пуф, нам стесь жить нато... — на этот раз эстонец казался более словоохотливым.
— Насчёт девиц, думаю, похвалился старче, — ухмыльнулся Олисей, — ныне ему бес не ребро, а токмо горло щекочет. Если ж по правде, то хочет нашему делу помочь. Пущай помогат...
На другой день стало известно о прибытии новгородского посольства. Приехал сам Курятник, несколько первых бояр и большой обоз с богатыми дарами для короля. Новгородцы спешили, зато Юрий Андреевич дела не гнал. Сначала сослался на отсутствие второго посадника и наместника, уехавших к ливонским рубежам, а по их прибытии — на двухдневный запрет псковского епископа по случаю начала Рождественского поста. Курятник изошёлся криком и угрозами, на него смотрели с интересом: в Пскове таких ещё не видели. Наконец среди ясного дня раздались раскаты вечевого колокола, созывающего народ на площадь перед Троицким собором — буевище, как называли её псковичи. Два дюжих мужика раскачивали вечевик с земли длинными канатами, причём качали не язык, как везде, а коромысло, на котором он висел, оттого-то и звук был каким-то особенно раскатистым. Люди собирались весело, с шутками и праздничным гомоном, что так не походило на хмурую подавленность новгородского веча.
Вечевой дьяк объявил о прибытии «новгородского слова» и уступил место Курятнику. В морозной звучности его крик был решителен и резок. Псковичи гостя не прерывали, хотя и смотрели с осуждением. За ним говорил красноречивый новгородский боярин с глухим голосом. Его большие, чуть навыкате глаза сияли восторженным блеском, на узком, с горбинкой носу трепетали тонкие ноздри, длинная шея пучилась от напрягшихся жил.
— Ваши братья несокрушимо стоят на стенах Великого Новгорода, — говорил он. — Они истекают кровью в борьбе с московским деспотом и вопиют: «Придите к нам на помощь, ибо, защитив вашу волю, вы обрящете свою». Здесь, во Пскове, живёт последняя вольница, завещанная нам дедами, ибо у вас горит факел свободы, ибо над вами распростёрта нетленная риза Животворящей Троицы...
Его слушали с жалостливыми вздохами. Страстный призыв новгородца напоминал речь святого угодника, и сам он походил ликом на одного из них. Гадали — на кого, и потихоньку крестились. Потом вышел один из кончанских старост и сказал так:
— Мы с новгороцким братьям долгие годы в одной упряжи ходим и супротив общие враги стоим. Пойди на них немец или лях, тот же цас подмогнём. Ныне же зовут нас ставить щит своему государю, которому крест целовали. Наши деды с евойными отцы то же делали и завещали, кой ни будет государь на Москвы, нам от него не отойти ни в Литву, ни в Немцы, а жить с нём по старине и в доброволье. И сказ мой таков: крестоцелованье нам не рушить, и для послы путь цист...
Курятник громко выругался — к сдержанности он не был приучен. Тогда взошёл на помост могучего вида скорняк по имени Федот и загудел колокольным басовиком:
— Немец у рубежей собираца, саблем звенит, пушкам гремит. Как в тако время свару затевать? Кто подмогнёт, кто засциту даст? На Москвы только и надёжа. Нельзя нам от неё отступаца. Это раз. А коли Новгород к Литвы перекинеца, то отрежеца пскопская земля от Москвы, тута и конец ей выйде. Потому не след новгородец к королю пропускать. Это два.
Толпа одобрительно загудела. Тут Курятник совсем вскипел, птицей взлетел на помост и зашёлся в крике:
— Да как у тебя язык повернулся такое говорить, козёл вонючий? Тебе первый боярин новгородский чуть не кланеца, а ты с ним, как с вором, да я тебе... — У него перехватило горло, и он подскочил к Федоту. Не заслони того помостная стража, показал бы, верно, то, на что не хватило слов.
В толпе начали ухмыляться:
— А и суров первый болярин, хоть к амбару выставляй!
— Цтоты, своих перекусят. Такого гостя держи на погосте...
Вечевой дьяк принялся тихомирить толпу, замахал позвонцом. Вышел вперёд посадник Юрий Андреевич и заговорил своим негромким голосом:
— Великий князь московский и наш государь прислал сказать, цто хоцет свою пскопскую вотцину жаловати и боронити по доброй старине, цто обид на мужей псковиц не держит. А ныне взял свою новгороцкую вотцину, понеже много там обид ему вышло и кривда меж людем новгороцким ходить стала.
— Врёшь! — рванулся Курятник уже к посаднику. — Не взял и не возьмёт!
— Гонец с Новгорода пришёдцы, — невозмутимо сказал Юрий Андреевич и уступил место молодому парню в синей чуге.
Тот, не смущаясь множества народа, зачастил:
— Решили вятшие новгородцы велика князя к себе не пущать и затворились в детинце. Тады великий князь приступил с пушкам да как пальнул, цто у боляр шапки с голов слетели. Вознамерились они тады выйти с детинца, цтоб в поле бица, а войско новгородиц не схотело того. Тады пришлось им растворица и на милость государя отдаца...