Сейчас, спустив штаны, он дергал свой член, словно ручку старинного звонка, который был когда-то на дверях их старой квартиры, и его член, покорный желанию, набух и выпрямился вверх, словно сучок на дереве. Член Филиппа был заметно искривленным, и Мультипанов объяснял это чрезмерным онанизмом, от которого он никак не мог отказаться или хотя бы несколько умерить свою многочасовую ежедневную мастурбацию.
Филипп увидел себя со стороны, как он стоит со спущенными штанами и смотрит сквозь колючие кусты на огромное пространство, которое оказались способны уместить его глаза, и погружается в безысходность, представляя, как розовый мясистый палец погружается в черную тушь.
— За что же это мне? Почему я такой урод и страдалец? — произнес кто-то, кажется Мультипанов, но какой-то другой, малоизвестный тому Мультипанову, который наблюдал за ним, сидя в морге перед видеомагнитофоном. — Может быть, остальные люди такие же или еще порочнее меня? Да какое же мне до этого сейчас может быть дело?! Как мне-то быть? Неужели я умру и никто никогда так и не узнает, как мне было плохо сейчас, на этом обрыве, и раньше, и позже, и всегда?! Неужели никто не видит и не догадывается, что я сейчас стою тут один, никчемный и несчастный, самый несчастный во всем мире!
Изображение стало нечетким, возможно, из-за дождя, капли которого секли пространство перед глазами Филиппа.
«Мать твою, за что же это мне?! Почему именно я должен так страдать?!» — слова, как воздушные шары, лопались в голове Филиппа, а сам он судорожно извивался, будто гигантский сперматозоид. Капли дождя путались в его волосах, залеплявших печальные, полные отчаяния глаза, которые смотрели на то, как падает на землю вместе с дождем его густое, с кровавыми прожилками семя. Ему казалось, что он различает, а потом нет, как падает густыми каплями его семя среди бесчисленных капель дождя.
Сейчас Мультипанов не различал ни реки, ни обрыва, ни неба — перед ним зияла ледяная бездна, и он несся по ней, и ничто не преграждало его леденящий душу путь.
Не успели последние капли семени выброситься на землю, как Филипп уже оказался близок к рыданиям и в зыбкой надежде обратился к небу, просил для себя мгновенной немучительной гибели.
Дождь бил все злее, локонами вилась вспученная река, резкие струи с лету вонзались в обнаженный обрывом красный песок.
Никто никогда не был мне ближе, чем я сам! Да! И как вообще возможно иначе? Я — это я! Вот оно, мое лицо, вот они, мои руки, вот он, мой член — мой вечный раб и господин! Как я люблю себя! Как я себя ненавижу в такие минуты! Как я мечтаю прекратить свои страдания, как жду этого часа, когда все это изменится или кончится, вообще все кончится и не будет ничего!
Одиночество пришло на смену восторгу. Ни друзья, ни родные, никто на всем белом свете, во всей Вселенной, не был с ним связан так же неразрывно, как он сам. Это, казалось бы, очевидное обстоятельство внезапно (как и обычно!) предстало перед Филиппом Мультипановым со всей разящей неизменностью и, как всегда, повергло его в безутешное отчаяние.
Филипп устал от борьбы в себе двух людей: одного, который смеялся и двигался, ел и испражнялся, и другого, который, невидимый, находился внутри него, который думал и страдал, мечтал и удивлялся. И сколько же раз живущий внутри Филиппа клялся не поддаваться ни на какие провокации и не откликаться на манящие его видения, клялся заставить руки держать друг друга, а не стремиться яростно вниз, жаждая оргазма.
Вперившись лбом в ствол березы, стоял он, забыв свои имя и возраст. Воспоминания детства путались с сегодняшним днем, и какие-то неясные картины являлись, наверное, из будущего. Голова вяло кружилась, словно оставшееся без электропитания колесо обозрения, руки безвольно повисли, словно ивовые ветви над прудом, который, оказывается, находился тут же, рядом с ним, и манил вглядеться в его отполированную внезапным безветрием поверхность.
— Надо все кому-то рассказать, во что-то поверить, как-то все изменить… — Филипп неохотно расслышал и различил чей-то голос, оказалось, что это, наверное, говорил он сам, и говорил сам с собой.
Филипп не услышал, а почувствовал чье-то присутствие и догадался, что за ним сейчас кто-то может наблюдать. Мультипанов устало оглянулся и различил обнаженную мужскую фигуру. Человек стоял вблизи от него и растерянно рассматривал. Как же он так ловко к нему подкрался, что остался незамеченным?
— Ты знаешь, что мы с тобой — один человек, одно целое, одна судьба? — заговорил мужчина. — Правда, трудно в это поверить.
— А кто вы? — Филипп вдруг обнаружил, что он тоже абсолютно нагой.
— Я — Филипп, но другой Филипп, из будущего, — продолжал приближаться гость. — Ты даже не представляешь, Филя, как я рад, что наконец-то до тебя добрался! Если бы ты только знал, чего мне это стоило! Скажи, пожалуйста, можно, я тебя обниму? Поверь, для меня это действительно очень важно! Я столько прошел и испытал ради этой встречи, после которой… Да впрочем, сейчас совсем неважно, что будет потом, важно то, что возможно сейчас, а важность последующего постигнет нас только тогда, когда эта встреча канет в прошлое.
— Мне очень трудно поверить в то, что вы говорите, — в оцепенении рассматривал явившегося Филипп. — Я — это вы, а вы, значит, я, да? Когда-то я стану таким?
— А хочешь, Филя, я расскажу тебе всю твою жизнь? Вообще, я тебе столько должен, просто обязан рассказать, и сделать все это очень быстро и убедительно, потому что… потому что я совсем не знаю, насколько продолжительной будет наша встреча, — мужчина тревожно осмотрелся, словно от их окружения в какой-то мере зависела эта странная встреча. — Да ладно, что я трачу время на эти пустые прелюдии?! Вот посмотри, какой у меня на лбу шрам, видишь? Сказать тебе, как я, как ты, как мы с тобой его получили? А родинку на шее видишь? Рассказать тебе о том, чем ты сейчас занимался, о чем думал, о чем мечтал, рассказать тебе о каждом твоем дне, шаге, вздохе, биении сердца?
— А я еще долго проживу? Я женюсь? — Филипп без стеснения рассматривал поросшее щетиной (наверняка колючее) лицо гостя, мешки под глазами, большие поры на воспаленном носу, мелкие, словно склеенные, морщинки в углах губ и на шее. — У меня будут дети?
Мультипанов заметил у себя в руке сигарету, воткнул ее в складку коры на приземистом деревце (как морщинки на шее гостя!) и втер ее туда, как мазь.
— Я рад, очень рад, безмерно рад тому, что все-таки повидал тебя! Это удается далеко не каждому! — как-то грустно улыбнулся Филипп-2. — Вообще-то, я тут немного приврал: мы с тобой совершенно разные люди. Ты знаешь, Филя, между нами нет никакой связи! Мне пора! Я ухожу! Дай-ка я тебя поцелую!
Филипп-2 потянулся к губам Филиппа, которому все это показалось очень неприятным и даже невозможным, и он с нарастающим отвращением, словно сторонний зритель, наблюдал за тем, как к нему стало приближаться помятое жизнью лицо. Изо рта гостя донесся запах крутого перегара.
— Прощай, Филя, прощай! Может быть, все будет не так, а? Мы же ведь с тобой еще ничего не знаем: ни о себе, ни о своей судьбе, да? — Филипп-2 начал уходить, и вот уже его обнаженная фигура замелькала среди деревьев, а Филипп все так же стоял у березы, запрокинув голову, и смотрел, как кивают ему своими кронами деревья, вновь растрепанные невесть откуда примчавшимся ветром.
Это был уже не пруд, а залив или даже море, потому что вода заполняла все обозримое глазом пространство. Над морем неслись кроваво-черные тучи, высокие круглые волны гнались друг за другом к берегу, усеянному острыми камнями, о которые разбивались волны, и когда последующая волна настигала предыдущую, то та уже была безнадежно мертва. Солнце, как краснощекий толстяк с помидорами вместо щек, погрузившийся в таз, наполовину утонуло в море, обманывая надежды Филиппа на тропу из червонного золота, переливавшуюся, как лихая реклама, проложенную солнцем до самого берега, на которую, казалось, стоило лишь только ступить, только ступить…