Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вся, вся стая в одно короткое мгновенье ринулась на неудачника. Ему бы какой-нибудь хитрый маневр, застыть бы или рявкнуть как-нибудь по-командирски, но выпитое пиво подтуманило мозг, и он стал отчаянно дубасить псов круглыми носками своих тяжеленных башмаков. И многие из этих ударов достигали цели, выбивая из рядов нападавших нескольких не самых ловких, но распаляя тем остальных и еще больше их озлобляя. Две самые умелые гончие повисли на двух кистях скорняка – на правой и на левой – и разрывали их сухожилия и сосуды, а остальные рвали кунью шубу, пробираясь к горлу. И кончилось бы всё это совсем трагически в самые скорые минуты, если бы скорняковские вопли, собачьи визги и сумасшедший лай не вырвали бы псарей из перин, если бы генерал в белой ночной рубашке и белом чепце не схватил со стены ружье, и их отчаянными усилиями и пальбой из обоих стволов свора не была бы водворена обратно в псарню, замок на которой теперь уже был заперт намертво.

Обе же кисти скорняка ныне представляли из себя кровавое месиво мяса и сухожилий, и он, так еще и не протрезвев окончательно, смотрел на них даже не с болью, а с изумлением…

Прошли месяцы, – благодаря богатырскому здоровью руки скорняка всё-таки каким-то образом зажили, и даже все пальцы остались на месте.

Только все они – и пальцы, и косточки, и сами кисти скрючились, свернулись так, что почти перестали шевелиться, и не то что иглу с нитью не мог он более взять в эти изуродованные руки, – кружку пива мог он опрокинуть теперь только с приятельской помощью. Дело его рухнуло в один год – народ беде его посочувствовал, погоревал, но в морозы в драном зипуне ходить не будешь, и люди понемногу переметнулись к другим скорнякам, пусть не таким искусным, – но они-то шили. Еще пара лет, и скорняк наш медленно, но верно обнищал, – были распроданы столы и шкафы, утварь, швейное оборудование, хозяйский гардероб, платья жены, – детей у них не было, и слава Богу, – и наконец был заложен дом. Скажу по чести, за бесценок – выхода у скорняцкой семьи не было. Еще через год они собрали нехитрые пожитки и уехали из города в края подешевле, в какую-то деревеньку в глубинке, где они надеялись прожить огородом и жениным трудом.

Но! – понемногу скорняк всесильной силою воли и нечеловеческим здоровьем разработал свои скрюченные пальцы, – не совсем, конечно, – и смог, пусть коряво, взять в руки иглу и шило. Но что он мог сшить этими корявыми обрубками? – кривые, кастрюлеобразные шапки, – ничего больше из его несчастных рук выйти не могло.

Как он возненавидел собак! И как назло, в деревеньке, куда они переехали, и в соседних деревнях и в придеревенских полях собак водилось несметное количество – и приличных дворовых, выбежавших погулять с кожаными ошейниками, и бродячих, питающихся отбросами, полевыми мышами, сусликами и прочей тварью, которой в тех местах сновало видимо-невидимо. После некоторых усилий скорняк изготовил из кож, наконечников шил и тонких березовых стволов капкан-удавку, и лов начался. Ловил он, конечно, только бродячих собак, хозяйских тут же выпускал, отчего отношение к нему соседей оставалось в целом нейтральным – одичавшие псы досаждали и деревенским жителям. Но, видно, наш прежде добрый малый после всего пережитого немного повредился в рассудке, ибо что он делал с несчастными зверями, попавшими в его хитрый капкан! Он вязал им лапы, притаскивал в свой сарай, и снимал с них шкуру – живьем. Только живьем! Он обложил сарай старыми шкурами и всяким тряпьем, забил окна досками, оставив лишь несколько щелей в кровле для освещения, заглушив тем самым жуткий вой и визг, несшийся из его двора, – но соседи всё равно всё знали и в ужасе шарахались подальше от двора несчастного мучителя несчастных псов, но шапки-то, шапки всё-таки у него покупали, – пусть кособокие, кривые, но теплые собачьи, хорошо греющие в злющие морозы, – а, потом, отдавал он их задешево, за такие деньги никогда такой теплой шапки не купишь. И все окрестные деревни водрузили на свои деревенские головы кривые собачьи шапки великого в прошлом скорняка, а многие еще перепродавали их на базарах в других местах, неплохо на них зарабатывая и потому делая тем более убедительный вид, что не слышат никакого жуткого воя, несущегося дни за днями из сарая, где обезумевший скорняк сдирал шкуры с живых собак, сдирал неспешно, с чувством, с толком, с расстановкой.

А что жена? – ну да, муж немного чокнутый, но не подыхать же им с голоду, когда земля здесь не родит, а это всё ж таки дело, работа, а что живьем, то и его понять можно – посмотрю я на тебя, когда на твоем мужике повиснет свора злобных гончих и порвет его искусные руки. Живьем значит живьем, черт с ним.

Так он и дожил свой век, вновь попивая пиво, теперь уж дешевое, кроил кривые собачьи шапки, – на базарах их называли волчьими, – ловил удавкой псов и всё тем же кривым зазубренным ножом сдирал с них собачьи шкуры – живьем.

И была у него одна мечта – поймать в свой капкан гончую, – тонкую, быструю, хваткую. Видел он в своих чýдных видéниях, как стаскивает он с нее шкуру, час за часом, день за днем, беседуя с ней неторопливо о жизни их нелепой, со вниманием выслушивая ее ответы, оправдания ее за те дни, когда висела она на его руках, – вот видишь, милая, как всё увязано в этом мире – тогда ты мне разгрызала жилы и артерии, и я кричал от боли адовой в вечернюю тьму, а теперь я разгрызанными тобой руками, под твои ужасные вопли срезаю с тебя полегоньку-потихоньку всю твою собачью шкуру, и вселенский холод охватывает тебя, оголенную, как тогда меня, гибнущего скорняка, охватил тот же холод, что холоднее мороза студеных январских дней.

Но прошло положенное время, и он, так и не встретив свою гончую, испустил последний дух и отошел в иной, совсем иной мир. А в этом мире его поджидали.

– Есть, – говорил тот подвижник в заоблачном плоскогорье, где и воздуха почти что нет, – есть в том ином мире некий отдел, некое специальное заведение, приемно-распределительный пункт, приемник-распределитель, как его там называют попросту. Туда-то и поступают пришедшие снизу, из мира плоти, когда плоть их уж больше не действует и ее за ненадобностью сожгли, закопали или утилизировали каким другим способом. Поступают они в приемник-распределитель, сидят там и ждут – какое по ним будет решение, куда их отправят, по какому этапу, в какую новую плоть экипируют и через матку какой мамаши вновь вбросят обратно в этот же самый наш мир отрабатывать нажитое, – да еще и память об этом нажитом отшибут напрочь, так что и не поймешь здесь, что отрабатываешь и что за что получаешь.

Так и наш скорняк – издох и сел в распределительном пункте ждать решения по своему делу. В комиссии специальной посовещались, по плóти его предстоящей более-менее определились, но решили век-другой еще подождать, чтобы подыскать для него подходящую родительницу – так, чтобы уже всё сошлось.

Всё и сошлось. Лет примерно через сто преставилась в другой стране знатная и богатейшая княгиня. Отпели ее по всем правилам, всплакнули о ней две то ли приживалки, то ли прислужницы, – муж ее, знатного и богатого рода князь, приказал долго жить еще в молодые ее годы, – наследство ее обильное со скрипом и смертоубийством поделили дальние племянники, – детей у нее не было, то есть когда-то были, но до ее поминок не дожили – кто отошел по малолетству, кто на фронте в гусарском мундире, кто при родах, – и направилась она в те же края, где собирались по окончании очередной земной миссии и все прочие посетители этой планеты. В тот же самый приемно-распределительный пункт.

Но про княгиню эту знатную и богатую придется добавить несколько неудобоваримых слов. Была она в жизни этой жадна и скупа до таких границ, что и земляне вздрагивали. В огромном холодном доме она никогда не разжигала камин, чтобы не сжигать дрова, она не мыла рук, чтобы не тратить воду, она, миллионерша, носила единственное черное платье и не меняла его, пока оно не рассыпалось, позволяя прачке застирывать только уж очень грязные его части, чтобы сэкономить на мыле. Она питалась одним сухим печеньем, за которым сама ходила в бакалею, чтобы выбрать поломанное и раскрошенное за четверть цены, отчаянно торгуясь с бакалейщиком. Ездила она в полуразбитой колымаге без рессор, в которой ездил еще дед ее покойного мужа, и дозволяла кучеру кормить лошадь только крапивой, росшей вдоль проезжих дорог. Однажды в грязную дождливую осень она, идучи по двору, обронила почтовую марку ценой в четверть грошика и девять часов ползала по раскисшей земле в надежде найти ее. Богатство ее меж тем росло и росло, так как она ловко давала копеечные ссуды под чуть ли не бриллианты, особенным чутьем находя или привлекая к себе несчастных, которые уж точно ничего никогда не выкупят.

21
{"b":"594212","o":1}