Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С этими словами я вышел и вернулся к друзьям, которые при моем появлении уже не заулыбались, а прямо-таки покатились со смеху. И чего же все-таки они так веселятся? Я повернулся к Бобу Конвею. Справившись со смехом, он спросил, известно ли мне, кто едет в той каюте?

— Нет.

— Уильям Аверелл Гарриман.

— О Господи!

— А что такого: Гарриман — мультимиллионер, Фаст — коммунист…

Но мне было не до смеха. Из людей во власти Гарримана я уважал больше всех, он занимался ленд-лизом, в немалой степени спосособствовал успешной обороне Англии, был послом в Советском Союзе в самые тяжелые месяцы войны и одним из немногих людей, чье достоинство и честность не подвергались сомнению. А тут тебе — хвастунишка и грубиян по фамилии Фаст. По пути в каюту я столкнулся с кондуктором и, на сей раз вежливо постучавшись, вошел с уже заготовленной покаянной речью. Но, не дав мне и рта открыть, Гарриман поднялся на ноги.

— Примите наши самые искренние извинения, мистер Фаст. Мы понятия не имели, кто вы, но в любом случае я вел себя непозволительно и…

Я пытался остановить его, объяснить, что это чья-то дурацкая шутка, но они с женой упорно убеждали меня остаться в каюте. Мне с трудом удалось, со своей стороны извинившись, откланяться.

У меня были ключи от квартирки в Пасси, куда меня на время работы конгресса пустил доктор Морис Сигаль, брат того самого капитана Сесиля Сигаля, который познакомил меня с Жолио-Кюри. Тут следует отметить, что именно Фредерик Жолио-Кюри был председателем Международного конгресса в защиту мира — по-видимому, самого представительного и крупного собрания приехавших в Париж из разных стран писателей, художников, ученых, журналистов, врачей, людей театра и кино, ведущих политиков и общественных деятелей. Соединенные Штаты прислали всего 56 делегатов, представители Англии и континентальных стран Европы исчислялись сотнями. Создавалось впечатление, что не было в мире ни единой сколько-нибудь заметной фигуры, которой не оказалось бы в эти дни в Париже. В оргкомитете Америку представляли профессор Колумбийского университета Джин Уэлфиш, доктор Дюбуа, профсоюзный лидер Доналд Хендерсон, писатель Альберт Кан, епископ Моултон, Поль Робсон и я. А помимо нас, напоминаю, было еще 50 человек, все — с именами. Это я для тех, кто рассматривает Конгресс — да и вообще движение за мир — как часть коммунистического заговора.

Расположившись наспех и поспав (совсем немного, впрочем, ведь это был апрель и это был Париж, где я оказался впервые), я с утра отправился в оргкомитет, где мне вручили удостоверение — картонную карточку, пять на восемь дюймов, на лицевой стороне которой было написано мое имя, оборотная же оставалась чистой. Обращаю на это внимание потому, что познакомился на конгрессе с Пабло Пикассо. Он обнял мня, поцеловал прямо в губы — никогда еще так не приветствовали меня мужчины — и сказал: «Приходите ко мне в студию. Я хочу вам что-нибудь подарить. Возьмете, что приглянется».

Несчастный дурак по имени Говард Фаст, в согласии с идиотскими принципами щепетильности, ответил: «Нет, нет, ни за что. Я не могу себе позволить воспользоваться вашей щедростью. Нет. Разве что вы подпишите мою карточку». Я протянул ему перо, и, не отрывая его от бумаги, одним росчерком он нарисовал чудесную голубку и поставил свое имя. Рядом оказались Арнольд Цвейг и Пабло Неруда, впоследствии Нобелевский лауреат; каждый из них рядом с подписью Пикассо оставил свой автограф. Я был растроган, польщен, обрадован. Эту карточку я не променял бы ни на одну из работ Пикассо. Вернувшись домой, я застеклил и обрамил ее, но впоследствии она погибла при пожаре.

Честно говоря, мои корреспонденции в «Дейли уоркер» мало напоминали отчет о событии, оно и понятно. В Париже жили герои Сопротивления, люди, пережившие не малый, как в Америке, террор, но нацистскую оккупацию, мужчины и женщины, жизни своей не щадившие и видевшие, как мучают и убивают их товарищей. Фредерик Жолио-Кюри, например, во время оккупации занимался боеприпасами и собирал бомбы в подвалах Лувра. Как я уже сказал, он руководил работой конгресса, а сопредседателем был Луи Арагон, оказавшийся чудесным, неотразимо обаятельным человеком. Подобно другим французским коммунистам — участникам конгресса, Арагон участвовал в Сопротивлении. Однажды он пригласил меня к себе, и стоило нам выйти из зала заседаний на улицу, как на него обрушился град приветствий, люди выглядывали из окон, размахивали руками — словно большая дружная семья собралась. Скромная квартира, где Арагон жил со своей женой Эльзой Триоле, была набита книгами и напоминала скорее библиотеку, чем жилье.

Вместе с другими руководителями конгресса Арагон сидел в президиуме и, если только внимание его не привлекало чье-нибудь особенно яркое выступление, все время что-то писал.

— Зачем вам это надо, Луи? — спросил я его однажды. — Ведь для этого стенографистки существуют.

— О чем это вы?

— О том, что вы все время что-то записываете.

— А, так это я новый роман пишу. Когда же еще этим заниматься?

И я здесь, среди этих людей, — не политический отщепенец, как в Америке, но почитаемый и даже любимый гость. Конгресс предполагалось завершить митингом на огромном стадионе на окраине Парижа, меня попросили выступить от имени американской делегации.

Накануне меня пригласил на ужин Рено де Жувенель, выходец из аристрокатического рода, коммунист, живший в старинном фамильном особняке. Он угостил меня чудесной гусиной печенкой, за которой последовали антрекот и на десерт — вкуснейшие ватрушки. Рено предложил перевести мое выступление на французский, расставив правильные ударения. В общем, получилось так, словно я, пусть и неважно, но говорю по-французски. Помимо того, он сообщил, что поручение, данное мне Национальным комитетом нашей партии, поможет выполнить Лоран Казанова. На следующий день он представил меня ему. Это был высокий, статный привлекательный мужчина. Просьбу мою он выслушал совершенно бесстрастно; кстати, хорошо, что Жувенель был рядом, потому что Казанова либо не говорил, либо не хотел говорить по-английски.

Советскую делегацию на конгрессе возглавлял Александр Фадеев. Я сказал, что нужно защищенное от прослушивания помещение, и хорошо бы, чтобы Фадеев привел переводчика. С такого рода просьбой я обращался впервые в жизни, и меня немало удивило, с какой серьезностью отнеслись к ней Жувенель и Казанова. «Мы рассматриваем союз компартий как союз равных, — сказал мне впоследствии Жувенель, — и Казанове вы понравились». Не знаю уж, чем. Я, со своей стороны, всегда ощущал некоторую робость в присутствии мужчин и женщин, жизнью своей рисковавших во время фашистского нашествия. Казанова организовал встречу с Фадеевым на следующий же день, что меня несколько смутило, ибо как раз накануне русские дали роскошный прием в честь американской делегации. Он проходил в прекрасном ресторане, открытом белогвардейцами после 1917 года. Его убранство соперничало с убранством лучших парижских ресторанов. Меня удивило, как непринужденно общаются белые и красные. Было много выпивки, много тостов, некоторые из них произносил Фадеев. Это был высокий, очень красивый мужчина, с лицом, словно высеченным из камня, пронзительными голубыми глазами и копной седых волос.

На следующий день за мной зашел Жувенель и проводил в небольшое подвальное помещение в Плейель, которое, как меня заверили, не прослушивается. Жувенель ушел, и я остался с Фадеевым и переводчиком. Нельзя сказать, будто я нервничал, однако же и спокоен не был, смущение оставалось. Начал я с того, что мне поручено выдвинуть формальное обвинение против Центрального комитета компартии Советского Союза. Прозвучало это сильно, мне пришлось ущипнуть себя, чтобы убедиться, что я действительно сказал эти слова. Их перевели. Фадеев ненадолго задумался и кивком головы дал понять, что готов выслушать меня.

— Записывать будете? — спросил я.

— А вы?

— В данных обстоятельствах, разумеется, нет.

— В таком случае и я не буду. Кто-нибудь из французских товарищей знает, о чем идет речь?

160
{"b":"593931","o":1}