«Для современного неврастеника петрушка нужнее, чем эти деревья», — пораженчески подумал Истягин. Но тут же ему стало неловко за свою высокопарную озлобленность.
Кладбище на темени высокой горы, и видно с горы реку на всю ширь пойменных земель, озер и стариц и голубую распахнутость моря.
Многие уходцы выражали свою последнюю волю покоиться в родной кремневой земле. Даже моряк один в нарушение морского обряда (с колосниками на ногах — на дно океана) был похоронен тут.
Строить на той высокой горе будто бы не собирались в обозримом будущем. Не в пример Сегилям — там пришлось срыть кладбище. Школьники, однако, набрали два ящика черепов и отправили в научный институт. Помог Истягин.
После поминок — справляли у дальней родни — чьи-то заботливые руки вымыли полы в доме деда, вынесли кровать, на которой когда-то спал старик.
Истягин набил на окна доски крест-накрест. Постелил на пол, лег.
Луна стояла над выгоном, прямо светила в окно. Тень с оконного переплета упала на грудь Истягина косым крестом.
Лежал он на ватнике, дивился: почему низкий потолок? Низкие окна, да и изба маленькая.
Как в детстве бросился головой в студеную воду, так и сейчас кинуть себя куда-нибудь, да так, чтоб потрясением выбить затяжливую неохоту жить.
Уходить из жизни надо толково — подчистить за собой. И он не сглупил — не оставил разные писульки, воспоминания, всхлипы.
XVIII
Звезда светила в зазоре ставен. Ветер доносил через ветлы и сады плеск волн — то накатывались на камни, то мягко шлепали по осевшей на отмели лодке, развернутой лагом к берегу.
Мысль об избавлении от всех прав и обязанностей принималась Истягиным за своевременную неизбежность, без смятения, а спокойно, как принимается сердцем вечность, восстанавливается равновесие. Это была сила как бы самозародившаяся. По-хозяйски обжилась она в мозгу и сердце, но покуда дремала, терпеливо, неназойливо ожидая его согласия открыть перед ним бесконечность. В немотных раздумьях договорился он с этой силой: как только изведется до последней капли, затоскует по бессрочному отпуску, даст ей знать — пора! Сигнал очень простой: глянет в ее глубину. И тогда наступит то самое — слияние с миром. Безболезненное слияние. Просто вздохнет и — свободен. Это бывает лишь раз, и потому ни с чем не сравнимо — ни с радостями, ни с мучениями. Вздох этот последний не похож на все прежние — он не встревожит живых, пройдя через них, сольется со вселенной в забвении земного и памятного. В это-то мгновение ощутишь бессмертие, но живым не скажешь: что оно такое? Бессмертие велико и прекрасно безъязыкостью. Тайна открывается каждому в отдельности, ибо она закодирована у каждого живого существа на свой лад. Пожалуй, это-то и есть единственное у духа человеческого, не подвластное ни оправданию, ни доказательству, ни осуждению. Во всем остальном человек должен доказывать людям и в первую очередь себе, что он не случайно живет в пределах человеческих.
Истягин повернулся на ватнике, сморгнув повисшие на ресницах лучи звезды, и в свободном состоянии заснул. Но тут же проснулся, едва оторвавшись от берега яви, так и не достигнув берега забвения.
Маленькая дырка, возможно пробитая ракетой в небосводе, была нацелена прямо на него, и мировой радиационный холод струйкой тоньше паутинки стекал на его грудь под левый сосок. Холод был вроде бы и горяч, и красен, как нитка лампы вполнакала. Но это был не физический холод, а была тоска, сгустившаяся до осязания.
Истягин встал, отыскал в потемках свитер. Луч следовал вместе с ним — он врос в его сердце. Так впивается в овцу летучее, с серебристым султаном ковыльное семя.
Истягин ускорил шаг по огороду, а рядом летела по траве ковылинка. Потом он догадался: дедушкин котенок прыгал по грядкам с прилипшей к его пушистой шерсти просянкой.
«Куда бежишь, а ни с места? — сказал бакенщик, он же новый, после Истягина, садовый сторож Волков. — Разве не знаешь, что человек стареет ногами? Гляди, как мои разъезжаются врозь. — Волков поднялся с чурбака, запахнул широким жестом плащ, как императорскую тогу. — Вчера я стражем избран всенародно!»
И вдруг ноги стали расходиться и он — уменьшаться, тая, как свеча. Но оказалось, сторож стоял на трибуне делового совещания какого-то очень технического народа, ценившего каждую секунду, ибо эти умные деляги знали, кому сколько жить положено. Берегли свои нервы, не унижаясь до повышения голоса. В подлокотниках кресел были вмонтированы кнопки: если оратор заговаривался, увязая в банальности, слушающий, не расстраиваясь, нажимал кнопку протеста, и когда количество недовольных возобладает, кафедра вместе с оратором опускается в люк. Председателю не надо звонками сгонять краснобая.
Но почему Волков попал на эту кафедру, а не Федя Тимонин? Он своими умно-тираническими речами измотал до полусмерти не одну душу. Волков оказался на совещании разве что в порядке обмена бакенщиками через ЮНЕСКО?
Да ведь эта фантастическая картина вспыхнула в сознании Истягина от крайней усталости. И он, опомнившись, порадовался тому, что подобное оборудование (кресла с кнопками протеста) не будет изобретено из опасения, что изведутся ораторы. А без речистых людей какая же жизнь? Оглохнешь от тишины, как известно, повергающей человека в созерцание или задумье. Человека наедине с самим собой нельзя оставлять даже на минуту, потому что свободное время начинает властно располагать в душе весь вещественный и духовный мир в неожиданном порядке.
«Как бы лодку не вынесло на быстрень — лобач дует. Надо примкнуть», — подумал Истягин. Лодка пока еще нужна ему, хотя бы как память о дедушке.
Низовой ветер давил с моря наискось реки, круто раскачивал гремящие волны. Латунные гребешки, шипя, искрились в лунном свете. И хоть бревна, защищавшие берег, были врыты дедом вплотную, одно к одному скреплены скобами, волны вышибали их звеньями. В прогал занесло плоскодонку, тыкало носом в берег, и он отваливался, как разопревший творог. Рухнула, выворачивая корни, старая ветла. Бревна далеко не унесло — забило под нависшие над водой вязи и ветлы. Выловил с десяток.
В затишке за ветлами он отжал мокрые брюки, притулился. Ветер всегда был по душе ему, как попутный птицам дальних перелетов, и он креп телом и духом.
Прыгнул на колени котенок, полез под полу пиджака, мурлыча.
В томительной круговерти Истягин заплутался, не всегда уж различая голую быль от сильно переработанной воображением. Не только отношения с Филоновой, но и всю его жизнь (с тех пор как стал помнить себя) воображение перетасовывало, переплавляло, пересоздавало заново с такими противоречиями и неувязками, что ставило в неразрешимый тупик не только Серафиму, исполнителей ее спасательных шагов по отношению к Истягину, но больше всего самого Истягина. Невпроворот тесно перенаселили душу его разноликие Антоны Истягины. По законам полнейшей несовместимости они подымали такую междоусобицу, что «у души подгибались ноги, темнело в глазах» — вот-вот и рухнет, расползется по всем швам.
«Плохая и запоздалая сообразительность у меня: понимать и ценить начинаю только то и только тогда, когда все это уже потеряно». После смерти Ляли открылись глаза на нее, и он понял, что без нее жить неохота. Живые закрывают глаза мертвым, а мертвые открывают глаза живым.
Он успокаивал себя тем, что обесценивал и унижал свое душевное состояние: все это — глухие импульсы где-то на задворках души. Просто уморился от ненужной осведомленности. Хотя что ж, еще тысячу лет назад Багрянородный жаловался на избыток информации. А что бы он сказал, если бы фанатики-христиане не сожгли Александрийскую библиотеку, походя убив ее хранительницу, ученую гречанку? Научно-техническая революция ошарашивает? Но изобретение колеса разве не удивило человека? Не внешние громы, а сами люди удивляются себе: одни — до глубокой задумчивости, до испуга, другие — до бесстыжести и нахальства цивилизованного. В самом человеке бури посильнее магнитных бурь планеты. Нет, брат, в жизни никогда не было избытков, и цивилизации гибли по законам самоисчерпаемости и усталости народов. Человек родится на полное самоисчерпание, как и народы. Люди докапывались до тайн, жизнь ответила на их хлопоты обилием сведений. Может быть, в обыкновенном булыжнике хранится необычайная мощь энергии. Мир — энергия. Человек — энергия.