Пришли родители Валентины — Борис и Дуся, они-то и навели Истягина на главное дело, о котором прямо не решалась сказать Валентина: дрова переколоть и спрятать под навес. И дело это оказалось увлекательным.
Потом сели обедать, уж при огне. Первое принесли Москалевы, второе — Камышины, мать и дочь. Валентине не по духу было присутствие Камышиных, зато родители ее радовались, явно задумав что-то. Но пока о других говорили.
— А так и случилось… Старик Сохатый поздно возвращался домой, в подъезде хлопчики распивали винишко. Замечание сделал. Чего добился? Избили. Загнулся дед, — сказал Камышин, порозовев после рюмки. — Сделал я ему лестницу на даче бетонную, хорошо заплатил. Да вот ходить не пришлось… Сейчас Филоновой дачу ремонтирую. Зять командует, Федор Тимонин.
«Давление падает. Луна волнует, на преступление позывает… В прошлом такая луна годами не покидала неба. В ночь святого Варфоломея и другие уголовно-активные эпохи», — думал Истягин.
Он не заметил, как ему сунули в руки стакан. Выпил, поморгал:
— Чего вы дали мне? — спросил он и потом засмеялся уже вдогонку общему смеху, привыкнув запаздывать.
«Каждая цивилизация завершается на своей земле, египетская, греческая, арабская… А сейчас европейская. Продолжения цивилизации нет. Могут изучать культуру, поэзию, философию. Но это будет чисто внешним. Душа народа лишь раз может слиться с другой душой, потом же — внешняя близость с другими. С отдельными людьми так же. Валя… какая близость возможна? Душа? А эта Марфа тоже настроена на слияние? Я был и останусь одиноким».
— Антон Коныч, что ты так? Ну, задумался… — тихонько заметила ему Дуся по-сестрински.
«Потом отход от деятельности. Не для игры в домино. У «козлятников» все пропадает вместе с выходом на пенсию. Да, отход от привычной деятельности… постижение духа, растворение в нем… Отлет от жизни это. Хватит».
Истягин вышел проводить гостей-помощников. Стоял на крыльце. Люди шли кто с работы, кто на работу — несли молодой снег на шапках. Школьники ели снег. Поначалу Истягин поглядывал на них робко, смущаясь своего невеселого настроения, потом улыбнулся. И дети улыбнулись, может быть, и не ему, а миру светлому, но Истягин порадовался.
В прогале гранитных скал шевелилась мощная вечность, то есть океан размеренно, вольно вздыхал, опадая и поднимаясь.
«И тысячи лет назад такие же молодые волны… И кит приходит», — думал Истягин.
Каждую весну и осень кит появлялся в бухте — обходом шел близ берега, то погружаясь в воду, то выныривая уже в другом месте, пускал фонтаны. Вот как промывает рот. Молодец! Жди перелома погоды.
В эту осень он не появился в бухте. И многим стало как-то не по себе. Гадали: не его ли выгнали на отмель убийцы-касатки, изранив всего. Их много, он — один. Выбросился, а тут отлив начался. И оказался кит на суше. Говорили, будто жители давай срезать с него жир — целыми ведрами, будто ушел он, как только поднялось море.
Истягин глубоко надышался чистым, с морозцем, воздухом. Последнюю ночь один с детьми. Завтра начнется новая жизнь без фантастической блажи. Легко от предполагаемой определенности, хоть зажмуркой ходи, как в доме, с детства обжитом.
Но, уже засыпая, он вдруг почувствовал в своей душе дух вроде бы его, но все больше обособлявшийся с удивительной уверенностью. И будто наконец дух этот крупномасштабно осмелел и начал думать вслух:
«Современное просвещенное человечество сомневается в моем бытии. Но я был, когда современное человечество не предвиделось даже в черновых набросках Времени. Я есть и пребуду, когда современное человечество по вечному закону развития самозаменится новым, еще более цивилизованным, то есть еще более внешне самоуверенным, в глубине же души — смятенным. И тогда найдутся (старик да старуха), в мое бытие верящие.
Я бы мог рассказать о наступающей завтра новой фазе в жизни Антона Истягина, если бы не подходила очередь заняться его подрастающими детьми и еще теми, которых он сотворит с одной из трех женщин: Валентиной, Марфутой или Серафимой (пока сам не знает). Прощаясь с ним, знаю: Истягин доживает свою жизнь на здоровых началах — то есть вовремя освободит место молодым. Занятый созерцанием жизни молодых, я все же явлюсь к Антону Истягину перед тем, как он последний раз вздохнет и тело его навсегда успокоится. Но дух будет временами оживать в его детях и едва слышимым отзвуком — в моей необъятной памяти. На большее пусть Истягин не рассчитывает — поместилось в моей памяти все человечество со своей повседневностью и великими потрясениями, обыденными людьми и великими… Теперь ты, Антон, догадался, кто я такой, и я избавлен от пошлой необходимости представляться тебе, существу до судороги мнительному и бдительному, звонкому от внутренней пустоты. Если иногда ты ощутишь в себе какое-то непривычное дуновение, вроде бы из глубин времен, не учтенных наукой, то знай, что это я прошел где-то близко от тебя своим бессмертным путем».
Случилось это где-то около полуночи, и Антон Истягин сначала усмехнулся, а потом затревожился, опасаясь за свои твердые планы насчет ясной, без отлетов жизни. Уж не воскресала ли пора молодого шалопутства, когда в часы ночного бдения куда только не уносило воображение, в чьей только шкуре не побывал!
Однако, взвесив все, Истягин успокоился трезвым выводом: это противоречивый дух последний раз пошевелился, занимая в могилке место поудобнее, вздохнул и послушно замер.
Теперь начнется настоящая здоровая и ясная жизнь.
Покрутил приемник: по радио диктор какой-то далекой республики с акцентом говорил по-русски об очередном историческом событии. И это окончательно включило Истягина в привычную атмосферу жизни, где простых передач не было, а были только исторические.
Гусельское займище на Волге
1977
ПРЕДЕЛ
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
А. Пушкин
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Толмачами прозвали их за диковинный дар вникать в тайну языков и наречий — даже по немому шевелению губ, кажется, смекали, что силился молвить человек.
Радуясь простору, Толмачевы разбегались по вольной земле безоглядочно, с веселой ошалелостью жеребят на первом вешнем выпасе.
Далекого предка Толмачевых обротало постоянство на Сулаке — восточный луговой берег азиатский, западный — европейский, гористый. Покорился Корней домовитой устали, предосенне-голубому покою в сердце. И загодя облюбовал веселый пригорок для вечного жительства. Как перед дальней дорогой к почившим предкам, сиживал он на камне, и в догоравшей вечерней заре выкруглившийся за Сулаком курган представлялся отрешенному взору калачом на хмелю.
Тут-то в лугах раздвоенной свечой затрепетал огонек, сине закудрявился над орешником тоненький дымок. Сухонький мужичок в белой рубахе клонил вербы одну к другой вершинами — мастерил шалаш. Косой, пологий, с подсевом дождь темно пятнал запыленные белобрысые головы ребятишек, и вокруг детвы летала баба на раздутом ветром подоле.
Толмачев подошел к телеге, суковатой, вроде шестопера, палкой постучал по колесу.
— Издалека ли шустрил… онучи развесить на ветру? — Корней раздувал тонкокрылый нос. — Уезжал бы… теснота… дышать нечем!
Мужик молчал печально-примиренно.
Толмачев совсем было решился впритайку сняться, кануть в неисхоженные дали к азиатам, но, поглядев в простодушные глаза новосела, обмяк: моргал тот, виноватясь, являя вековую терпеливость и уживчивость.