— Перепил, что ли, Кулаткин? Али с жиру бесится? — сказал Филипп.
— Психует Мефодий, взаправду, что-то неладное чует, — сказал Терентий. — Поглядим, каков он в тревоге-то?
— Олька, зачем даешь озоровать? Дом ведь Ивана… хоть дом-то сбереги… — сказал Филипп.
— В одном-то заблудилась доме… — ответила Ольга.
Мефодий слез, сел тяжело между стариками.
Елисей похвалил сына за разлом:
— Воскресай духом, Мефодий, не гноись! Верно я говорю, Филя? — хлопнул Елисей Кулаткин по худому колену Сынкова.
— Завсегда говоришь верно, даже во сне бормочешь праведно, — привычно отозвался Филипп.
— Мефодий, пугай розовых воробьев, пусть сердца лопнут у них!
— Хватит тебе, папаша, отдохни, — ласково и устало осадил отца Мефодий.
— Ты поднеси нам, старикам, по одной, мы и отдохнем, — засмеялся отец, и Мефодий увидал, как меж тонких губ угрожающе притемнились корешки зубов.
— Ну, Мефодий Елисеевич, жениться тебе надо, коли трубы начал ломать, — сказал Филипп. — Ладно, не тужи, я завтра новую выведу, только женись на своей прежней жене, на снохе то исть моей Агнии. А то непорядок: у Васьки моего отбил, а сам не живешь, — впервые за много лет Филипп попрекнул Мефодия.
— Эх, Филипп Иванович, виноватишь безвинного. Кашу-то заварила Агния. С того и ломает покаяние все суставы ее. Старик ты вроде смекалистый, а не понимаешь, как уморился я вывихи ее исправлять. Ивана она суродовала своей божественной блажью. Как ведьма кочергой. Что ж, и я, что ли, должен гнать себя в могилку с опережающим графиком? Нет, дядя Филя, я еще живой и люблю жизнь. Надеюсь, взаимно, как поется в песне, — сказал Мефодий.
— Тебе виднее, ты ученый, — сказал Филипп.
XII
Хорошо и боязно было Ольге: восхищалась решимостью Мефодия стереть последнюю память о темном человеке, вина перед которым угнетала ее. Из-за нее расходился-расколыхался Мефодий. «Пока не уступишь, не успокоюсь. Не обману, слышь».
«Если бы Сила хоть еще раз обманул…» — подумала Ольга о Саурове ласково и враждебно. Чист и легок, как молодое облако с загадочной темнинкой: будет гроза или только тень ополоснет лицо? Вольный вешний ветер мимолетно потревожил играючи и улетел в луга. Зимой еще запретила ему видеться с нею, и он не искал встреч. Как ушел ранней весною на отгонные пастбища Сыр-Юрт, так ни разу и не появлялся. Временами невмоготу было ей, впору бежать к нему. Но пересилила себя и радовалась победе над собой.
Не заметила Ольга, вместе ли с молодыми геологами или сама по себе, высвеченная луной, спустилась с пригорка в улицу высокая в черном женщина. Поклонилась старикам степенно и почтительно, а Мефодию вроде в особицу и, кажется, сказала что-то ему.
— Монашка, что ли? — сказал Ерзеев Ольге. Ольгу встревожила эта чужая.
— Монашка? Не с такой походкой в святые. Глянь, как левое бедро с правой ногой поигрывают…
Женщина остановилась, повернулась вполоборота к Ольге.
— Смотри, бог приласкает… богова ласка огонь.
— Стиляжка разнесчастная! — бросила Ольга вдогонку женщине.
Мефодий послушно шел за женщиной. У старой ветлы остановились, луна светила в его лицо. Сказала тихим с затаенностью голосом:
— Гнездо-то зорите, а сокол жив. Вьется над головой. А ну, как в темя долбанет, а?
Крепко и горько пахнула полынь росистым сумраком.
Мефодий сжал тонкую руку женщины. Но она ребром ладони рубанула его по кисти так, что пальцы разжались.
— Могу и шею скривить… — с недоброй лаской сказала она.
— Расскажи о соколе-то. И о себе, кто ты?
— Обо мне еще услышишь. А сокол, сам знаешь, — жив, иначе бы ты не устраивал спектакли, не ломал трубу. Нервы у тебя не в порядке, Мефодий, если не признал старую знакомую. Бывало, домогался свиданок со мной. Да мне все недосуг было. Теперь вольная птица, могу залететь к тебе на часик.
— Рад видеть тебя живой и здоровой. Слышь, расскажи о себе, а?
— Карты раскрою… когда дрожать перестанешь.
— Не боюсь. Никто мне не страшен.
— Я и говорю: от радости трясет тебя. Ах до чего я довольна, что ты живым мне попался. И в зените! Хорошо.
XIII
«Я должна познакомиться с этим бородатым… Рассказывает что-то неспроста, и голос очень знакомый… Сейчас сбегаю в дом, приберусь и позову его в гости. Господи, с чего меня так всю раскачало…» — Простреленная дрожью, Ольга сбегала в дом, переоделась.
В белой кофте, в черной кисее на высоко забранных волосах, подошла к бородатому, спросила, можно ли ей сесть рядом. Он отодвинулся, опростав на бревне теплое место.
— О чем рассказывал ребятам? — спросила она.
— Куропатку спугнул однажды: бежит, хромает, подскакивает. Убил ее, разглядел — одной ноги по самое колено давно уж нет у нее…
— Жалко-то как, — сказала Ольга, подлаживаясь под упрощенное сердоболье. — Ладно бы здоровую, а то калеку убил.
— При одной-то ноге лунку копала для гнезда. А вот грачи умные. Вскормят птенцов до полетного возраста, а те не хотят покидать гнезда, знают одно — рот шире разевать. Грачиха выталкивает их, мол, летите, детки. Иной-то летит, а другой робеет — страшно падать-то в первый раз, а? Тогда грач-родитель разоряет под дитем гнездо, выдергивает палочки. Грачонок падает с ветки на ветку, махает крыльями. Есть — ушибаются…
— Все-то про птиц знаешь. И что это я так доверилась тебе, так согласилась с тобой… И смеяться охота, и не могу — губы налились, того и гляди треснут.
От костра хрипловатый приятельский голос Афони:
— Эй, борода, ходи к нам… Выпьем со свиданьицем.
Ольга схватила парня за руку горячими руками:
— Не ходи! Пьют и все выясняют, что вреднее — табак или водка. В доме у него кошка чихает от водочного перегара и дыма. Не знайся с ними. Добру не научат. Пойдем ко мне на минутку, а? Квас молодой у меня.
Когда поднимались по ступенькам крыльца, тени их на белой стене густились, вихляво покачивались, как пьяные. Он раскинул руки, и на стену лег сутуловатый крест.
— Посидим тут, — сказал он. — В избе, верно, жарко.
Ольга вынесла сапоги, велела парню надеть, а то как-то неловко при такой бороде босиком ходить.
Он так широко заулыбался, что при лунном свете целую минуту блестели зубы, как бы размывшие бороду. Сапоги ли ссохлись, нога ли расплюснулась, но никак не налезали.
— Размочим… Слезами готова размочить. Ваня! Узнала я тебя… Зачем, Ваня?!
— Что зачем? Не утонул, что ли?
— Зачем исчез? Деда согнул, мать свою чуть дурочкой не сделал… меня состарил… Ох, как ты перепутал жизни людей… бить тебя надо, Иван…
— Другого, видно, я и недостоин.
— Да погоди, идем в дом, твой он. Отец твой ставил…
— Приду, пусть Мефодий придет.
— Да зачем он нам? Иди, посидим. Я сейчас сготовлюсь. Я буду любить тебя весело, нестеснительно. Волюшка твоя будет свободна. Посиди, надыши дом-то. Я сбегаю к бабушке Алене за холодцом.
После пала в степи, если выпадут дожди, бурно растет молодая зелень.
Что же сгорело и что взошло в душе? Иван пока не знал. Только было предчувствие того, что не утерял себя ни там, ни тут со всеми своими перепадами и поворотами. На машинах работал все время своего самоизгнания и понял, что управлять техникой проще, чем искать совершенства в человеке, спасать других и тем более разбираться в самом себе по правде, без перебоев и поблажек…
И так и этак ощупывал свою жизнь, требуя от нее объяснения своего побега. Ответов было много, главный же, кажется, не давался.
От стыда, обмана и позора бежал? От поработившей его привязанности (любви?) к Ольге, в надежде избавиться от нее? Почему же терся около Мефодия? По робости? По всепрощению? А может, из высокомерия, мол, ничего иного, кроме жестокой пошлости, не жду от тебя, отчим?
А не в нем ли самом главная и самая страшная разгадка, если и побег не избавил его от тех же мук и тех же раздергивающих во все стороны сил?
…Совсем похожий на него парень Венька работал на лесовалке. Отец его, машинист паровоза, после аварии отравился какой-то кислотой — изо рта шла пена вроде кучерявой шленки… Венька отсылал сестре списанные спецовки, даже сухари…