Ныне прямо из школы без передыха жмут в институты или в город на заводы. Да и какую джигитскую отвагу ждать от заучившихся до неврастении? А этот Сила хоть и середнячком закругляет заочный техникум, зато лучшего, чем он, знатока пастбищ, охоты, рыбной ловли не сыскать. Нравился он Мефодию удалью, сноровистостью и даже тем, что держался с ним как с равнолетком. Легче специалиста с высшим образованием найти, чем такого табунщика. Этими неумехами с дипломами хоть пруд пруди. Квартиру ему подай, не смей булгачить в неурочное время.
— Идеи, идеи, — запоздало возразил Мефодий не то самому себе, не то Узюковой (хорошо, что ее нет тут сейчас). — А какие особенные идеи в его-то лета? Не один Сила без хозяина в голове — на покос уехал хозяин-то. Качаются на все четыре стороны, как трава под ветром. — Мефодий с хозяйской заботой и неторопливостью оглядел Ольгу, намагничивая глаза. — Это ты, Оля, молодец, устояла…
— Да уж я устояла…
— Еще как! Совхоз не покинула, не соблазнилась городом. Держись этой линии, далеко пойдешь.
Ольга думала о сыне, присматриваясь к Мефодию.
«Как без отца? Его взять в отцы? А что он сделает с ним? Ивана испортил, вывихнул… размыл его жизнь. Меня, невесту Ивана, отнял у него и не подавился. Что же ждать Филипку от такого человека?»
— Надоели вы все мне хуже полыни, — сказала она.
Дрогнула, отхлынула какая-то волна в Мефодии, и на отмели задышала судорожно душа. Много в Ольге от Алены непонятного и неподходящего своей непостижимостью. «Летчик-то хоть и выдуман ею, да ведь тем хуже — выдумкой мерит меня», — думал он с раздражением.
Вдвоем обедали в горнице за круглым столом, крытым льняной скатертью, — Ольгино приданое.
Ольга сама готовила обед, сама подавала согласно Алениной науке повышать настроение мужика, особенно свекра-батюшки. И была довольна, что похвалил он настойку на зверобое, куриную лапшу, котлеты.
И хоть по вошедшей в привычку фальши держала себя по-сношечьи, все же оступилась с этой слабо проторенной дорожки:
— Ешь, а место оставляй для обеда у Людмилы Узюковой. Поди, лучше готовит? Я ведь просто так спрашиваю… Это ты, Мефодий Елисеевич, отгоняешь от меня ребят… Не боишься: подымут на рога, как старого лося?
— Не тычь в глаза летами, сама не век будешь галопом скакать. Я блюду честь Ивана…
— Да уж при мне-то бы не брехал… Ну и что, она сладко кормит?
— Эта кукушка за всю свою жизнь чаю себе не сварила. Столовки, заседания, мужские компании, сабантуи. Ни к семье, ни к очагу у таких нет привязанности. Целое племя таких: ни мужик, ни баба.
— А мне так она нравится. Живет в свое удовольствие. Гладкая, вольная. Надо поучиться у нее.
— Учись, да знай меру. Я выведу тебя на большую дорогу.
Зажгла спичку, поднесла к папироске его — он перекатывал папироску, скаля крепкие взявшиеся легкой желтизной зубы.
— Прикури, батюшка-свекор мой, — с издевкой сказала Ольга.
— Спасибо. Повеселела, умница. Я ведь что? Не век мне жить, весь опыт, сноровку тебе передам. С меня хватит того, что иногда не прогонишь от порога, чаркой угостишь. А если… и замуж за кого выйдешь, буду любить вас обоих, как детей моих… — Мефодий не ожидал от себя слез. Гневно вытер их салфеткой.
— Почему у Агнии нет детей от тебя?
— Зачем поедом ешь меня?
— Я спрашиваю, почему не было детей?
— Сама виновата, монашка.
— А Узюкова? Тоже виновата? Не думай, что мне жалко этих женщин. Тебя понимать начинаю через них. Обстирывает, кормит тебя Агния, а ты ни во что не ставишь ее. Бессовестно? Жестоко? Подло? Не разберусь пока, но одно уж твердо знаю: другим человеком ты не станешь.
Всеми корешками цеплялся он за нее, чтобы срастись с нею: дети там, где любовь, Филипок — наш ребенок. Воспитаем…
— Не твой он сын.
— Врешь.
— От тебя мертвые родятся…
За дверью на кухне Клава давала волю грудному поигрывающему голосу — что-то говорила, смеялась. Чай принесла, все еще смеясь сытым с ямочками лицом, живот и грудь колыхались.
— С кем ты? — спросила Ольга.
— Корзинку привез Силантий. Это, говорит, хозяйке за лечение. Нашел чем удивить. У нас своя клубника преет.
— Да когда же он успел, хромоногий, насбирать ягоды? — Мефодий с подозрением взглянул на Клаву.
— У матери взял. Спасибо, говорит, Ольке. Поправился, прыгать могу выше своих ушей.
— Ну и зверь парень.
— Конь стоялый.
— Клава, разве можно так о парнишке? — вспыхнула Ольга.
— Знаю, какие они ребятишки. Все луга за мостом вытоптали.
В дверях Клава застряла, повернулась боком, уминая пышные груди. С комическим ужасом на лице Мефодий спасательным жестом распахнул вторую створку дверей, высвобождая Клаву из тисков.
Ольга покачала головой, а он сказал, что Клаве пора замуж, лезет в тесноту.
— Аль тревожит? — бросила Ольга.
— Придумала! Снюхаются с Сауровым… если уж не с нею мнут луга.
— Да врешь все! Мажешь парня, а он чист…
— Хотел отдохнуть с часик у тебя… ну да ладно, не получается, — сказал Мефодий.
Красный, осоловелый, постаревший после вина и сытного обеда, он наливался такой усталостью и покоем, что не мог даже обижаться на нее. Житейский опыт говорил ему: злость ее не разрывала связей между ними, а лишь укрепляла их. Надо ждать, если не можешь убедить, — это тоже многолетний опыт. Кто не может угнаться, тот затаивается на узких тропинках.
И он стал одаривать ее своим житейским опытом, учить, как вести себя с людьми, блюдя дистанцию, с кем надо поласковее, кому в меру доверять, от кого подальше. Намекнул о своем намерении выдвинуть ее вроде старшей над животноводами, а там… поделился своими наметками широкого замаха, чуть ли не в управляющие отделением нацеливал Ольгу.
— Может, вместо себя поставишь? Нет уж, Мефодий Елисеевич, сыта я твоим опытом. Никакого выдвижения мне не надо. Родилась при овцах, тут и буду жить. Сенокос скоро, и я буду со всеми заготавливать корм. Желающих выдвигаться ищи среди других.
— И найду. Думаешь о себе много… вся в Алену и Филиппа… Вы с Ванькой — два сапога пара. Ошибся я в тебе.
III
Из множества дел главными, самыми срочными и трудными были для Мефодия Кулаткина посев, сенокос и жатва. С посевом справлялись механизаторы, но сенокос и жатва требовали всех рабочих и даже домохозяек и учащихся.
Не стал он вызывать в свой кабинет на центральную усадьбу управляющих отделениями, чтобы послушать их, готовы ли к сеноуборке. К Шкапову поехал парторг Вадим Аникин, овцеводческими покосами занялся Федор Токин. С Беркутом Алимбаевым Мефодий говорил сам. Попросил у него на время сенокоса Саурова.
— Есть у меня насчет его задумка…
— Испробуй, парень понятливый, безустальный.
Мефодий нашел Силу в шорной: чинил уздечку, посвистывая. Прежде Мефодий, как сына родного, ревновал Силу к его отцу Олегу. Теперь Олега не стало, и он располагался к нему сердцем. Оглянулся на Терентия, забывшегося на земле в холодочке полдневным сном:
— Сила, сокол ясный, проси, чего хочешь… только сейчас проси… я расчувствовался, может, от горя, сам не знаю почему. Проси, и я пойму тебя.
Докуки парня неожиданно для Мефодия были просты (а он-то готов был услышать что-нибудь о личной жизни Силы, мол, по-отечески помоги): не мешать лошадям плодиться, множить поголовье выносливой породы, чуть ли не потомков конницы былых лихих аламанов.
Получалась у Силы вроде мольба за лошадей… жеребая матка тяжело носит животом в родовых муках… жеребенок задвижет мокрыми ноздрями, с великим усилием поднимается на дрожащие, разъезжающиеся ноги и взахлеб тянет материнское молоко. Самая лучшая собака — ко всем невзгодам привыкшая дворняжка; самая неприхотливая надежная лошадь — степная, на подножном корму. Мудрая, потому что глядит в землю.
— Умная? Только что не говорит, да? — ласково посмеивался Мефодий, умиляясь слепой любовью табунщика к животным. «А что, со временем выдурится — выкруглится из него человек дела… надо только подходец к нему отработать потоньше», — думал Кулаткин.