– Ах так! Ну и отправляйся в свой разваливающийся особняк в Гвике! Возвращайся к своему скучному, нагоняющему тоску отцу, скатертью дорога, да только не вздумай приползти ко мне на коленях, когда поймешь свою ошибку и захочешь пожить как светский молодой человек!
– А ты не вздумай приползти ко мне, – кипятился я в ответ, – когда столкнешься лицом к лицу с одинокой старостью!
Вернувшись к отцу в Гвик, я твердо решил больше с ней не встречаться.
5
Я думал, отец обрадуется тому, что я наконец вырвался из-под влияния матери, но он ничего не сказал. Он позволял мне видеться с ней и даже подталкивал меня к этим свиданиям, когда бы она их ни требовала, но никогда не расспрашивал меня потом, и я уже в десятилетнем возрасте чувствовал, что у него нет желания обсуждать ни прожекты моей матери по возвращению Пенмаррика, ни ее самое. Эти запретные темы воздвигли между нами барьер, и, по мере того как я рос, мне казалось, что, хотя отец всегда относился ко мне с добротой и интересом, которые должны были пойти мне на пользу, за его шаблонными родительскими чувствами таилась стена отчуждения, что и ранило, и ставило в тупик. Я знал, что, должно быть, часто напоминаю ему мою мать. Я видел, что ему проще отвечать на непринужденное добросердечие Найджела, чем на мое более сложное поведение. Но я был его старшим сыном – сыном, который разделял его любовь к истории – о, как упорно я над ней работал! – и мне казалось несправедливым, что он, хоть и непреднамеренно, настроен против меня из-за матери. Это было тем более обидно, что именно я хотел походить на него, жить так, как жил он, и разделять его моральные нормы и убеждения.
Он был спокойным человеком. Я понимал, почему моя мать считала его скучным и провинциальным, – ведь он не любил городской жизни и лучше всего чувствовал себя в корнуолльской глуши, в Гвике, где изредка ездил верхом, иногда встречался с друзьями из местных джентри[1], которых знал всю жизнь, а самое главное – мог в тиши и уединении писать свои исторические статьи и монографии. Отец мало говорил о чести и справедливости, понятиях, которые так любила выставлять напоказ моя мать, но ему и незачем было о них разговаривать; ни мне, ни Найджелу он не читал длинных лекций о правильном поведении, а просто принимал как должное, что мы будем следовать его примеру. Потому что мой отец был человеком порядочным и целомудренным, и пример, который он нам подавал, был настолько ясен, что в поучениях не было нужды.
Мое желание походить на него было настолько сильно, что мне удавалось подавлять наклонности, унаследованные от Пенмаров, почти до семнадцати лет. Но Пенмары были авантюристами; и если они и обладали добродетелями, то целомудрия среди таковых не числилось.
Любопытно, но спровоцировала меня именно ссора с матерью. Как ни странно, я скучал по ней и даже написал бы ей письмо, чтобы перекинуть мостик через образовавшуюся между нами пропасть, если бы мне позволила гордость. А гордость не позволяла, поэтому я потянулся к представительницам ее пола. И во время рядовой поездки в Маллион-Коув, в припадке депрессии, забыл обо всех принципах моего отца.
Женщина та была женой рыбака. Ее муж был в море, и она нуждалась в деньгах и в компании, поэтому я дал ей пять шиллингов. Она была благодарна – и я поначалу тоже, – но вскоре после того, как эпизод был исчерпан, я начал страдать еще сильнее, чем раньше, на этот раз от чувства вины. Вдобавок ко всему я обнаружил, что не могу вести себя так, как будто ничего не случилось, и вернуться к воздержанию. Наконец, в неловкой попытке примириться и с изводившей меня совестью, и с отцом, который оставался в неведении насчет моей слабости, я окунулся в работу с еще большим рвением, чем раньше, и поклялся, что не прекращу усилий до тех пор, пока не стану таким же прекрасным ученым, как и он.
В Оксфорд я поступил рано. Возможно, прозвучит нескромно, если я напишу, что в Итоне меня уже ничему не могли научить, но я жаждал более серьезных занятий и освобождения от ограничений школьной жизни ради университетской вольницы. Последний экзамен я сдал в лето перед своим двадцать первым днем рождения и был признан лучшим – большая редкость для такого молодого человека. Мой наставник хотел, чтобы я посвятил себя академической карьере, но после стольких лет упорного труда я наконец устал от занятий и сказал ему, что хочу отдохнуть, прежде чем принять решение относительно будущего.
Друг пригласил меня погостить у него в лондонском фамильном доме, чтобы насладиться оставшимися неделями светского сезона, и я принял его приглашение. Лето 1890 года было мирным. Англия топталась на месте; ирландский вопрос был искусно разрешен консервативным правительством лорда Солсбери; забастовки начала девяностых были еще впереди. Мир отдыхал между кризисами; никто не бряцал оружием, и даже дух ура-патриотизма на время угас. После своих оксфордских трудов я тоже, как и все вокруг меня, почувствовал себя в Лондоне убаюканным обманчивой надежностью, но неожиданно, без всякого предупреждения, мать снова ворвалась в мою жизнь, и я оказался звеном в цепи событий, которые привели меня на церковный двор в Зиллане, где я предстал перед широко расставленными, в обрамлении темных ресниц глазами Джанны Рослин, смотревших из-под вдовьей вуали.
Глава 2
Наследником Стефена был его старший сын Юстас, и он пытался обеспечить Юстасу наследство… В 1153 году Юстас внезапно умер.
Кристофер Брук.
Саксонские и нормандские короли
Отчаявшись, Стефен прекратил бесконечную борьбу. Жить ему оставалось недолго, и он это знал; теперь, когда законный его наследник был мертв, его единственным желанием было умереть королем Англии… своим наследником он назвал Генриха Фицэмпресса, герцога Нормандии…
Альфред Дагган.
Дьявольский выводок
1
Я собирался снять комнаты на Брутон-стрит, когда снова встретился с матерью. Мне не хотелось злоупотреблять гостеприимством моего оксфордского друга, и хотя я планировал вернуться в Гвик, насладившись прелестями светского сезона за неделю или две, вдруг выяснилось, что это невозможно. Отец временно закрыл особняк Гвикеллис, что меня по меньшей мере удивило, и уехал в небольшое владение в приходе Морва на северном берегу Корнуолла, милях в пяти от Пенмаррика. Он давным-давно унаследовал ферму Деверол от своей матери, семье которой принадлежали земли в ближайшем приходе. Но эти земли десятки лет сдавались в аренду, и мне казалось, что он подзабыл о них, покуда весной 1890-го арендатор не умер, аренда не истекла, а некоторые юридические проблемы, связанные с поместьем, не потребовали присутствия хозяина. Когда я еще находился в Оксфорде, отец написал мне, что рассчитывает пробыть в Морве две недели; Найджел тогда совершал продолжительное турне по Европе, я собирался погостить в Лондоне, и особняк Гвикеллис неожиданно стал более пустынен, чем обычно; кроме того, диссертация отца о денежной реформе Генриха II продвигалась плохо, и он подумал, что смена обстановки может помочь делу.
По всей видимости, так и произошло; я был в Лондоне, когда получил от него второе письмо, из которого узнал, что он закрыл Гвикеллис на лето, решив остаться на ферме Деверол до осени.
«После стольких лет, проведенных в южном Корнуолле, – писал он, – я совершенно забыл, насколько красиво здесь, на более пустынном и живописном северном побережье, и обнаружил, что стремлюсь к одиночеству, которым мои друзья не позволили бы мне насладиться. Быть может, я окончу свои дни отшельником! Дай мне знать, когда захочешь вернуться в Гвик, и я распоряжусь, чтобы дом для тебя открыли, впрочем, я не сомневаюсь, что ты захочешь остаться в Лондоне до конца сезона и, надо полагать, получишь массу приглашений в загородные дома…»