Витька просидел у меня долго, звонил комбат, спрашивал обычное: «Как там у тебя? Война или тихо?..» У меня было тихо. Я понимал: приближается Новый год, немцы тоже, наверное, готовятся отпраздновать, и вряд ли у них есть охота сейчас соваться к нам, под огонь…
Так и встретили мы 1944-й — в тишине, под мягкий снегопад, выпили водку, чокнувшись котелками, заели тем, что послал господь бог — старшина, раздобывший к общему приварку хороший офицерский доппаек…
В этот день работалось плохо. Сперва вроде пошло, с утра, а потом как заколодило. Я листал свой дневник и записи Конрада Биллингера, вчитывался, сопоставлял, вспоминал, пытаясь озвучить в себе умолкшие годы, но слова приходили пресные и глухие, как в комнате, где стены обиты плотной, звукопоглощающей тканью.
Бросив работу, пошел в город, благо нашлась и необходимость: зайти в химчистку за брюками, в магазин подписных изданий за очередным томом Теккерея, в аптеку за каким-то дефицитным «антигриппином» для Наташи — она второй день сидела на бюллетене…
В праздности есть тоже некий полезный смысл — пристальней всматриваешься в меняющийся облик улиц, в бесконечное движение людей, в котором начинаешь различать подробности времени и обстоятельств, в лицах людей вдруг угадываешь характеры и примеряешь к судьбам, не боясь при этом ошибиться. И уже интересно: каждый человек что-то обозначает в жизни, его существованием жизнь решает какую-то задачу, возникает ощущение целесообразности, начала и продолжения чего-то, постигаешь, что это — вечно, и радуешься, что никакой самый изощренный и злой ум, никакая самая высокая власть не обладают возможностью все это остановить…
И тем не менее что-то меня беспокоило, неясное ощущение досады, незавершенности скреблось в душе. Причина была смутной, едва намекалась, но я понимал, что связана она с тем, что вдруг пропало желание работать.
С помощью логики я пытался выверить все свои ощущения, добраться до истока, и тут в уме моем возникло, как вспышка, слово «мальчик». Он не был в чем-либо виновен, этот Сережа, но после его ухода работа больше не пошла, что-то он сказал такое…
Он позвонил в дверь часов в одиннадцать утра — маленький, лет семи-восьми, в красном свитерочке и в джинсах.
— Здравствуйте. Вы наш сосед, — сказал он, стоя на лестничной площадке.
— Заходи, сосед, — пригласил я.
Он несмело шагнул через порог, остановился у вешалки.
— Я тебя слушаю.
— Почтальон сказала, что нашу газету случайно положила вам в ящик.
— Давай посмотрим, — я перебрал утреннюю почту, лежавшую на столике в коридоре, и действительно обнаружил «Медицинскую газету». — Она?
— Да, — сказал мальчик, — спасибо.
— Ты из какой квартиры?
— Из двадцать четвертой. А у вас дети есть?
— Есть. Сын.
— А где он? В школе?
— Нет, в институте.
— Значит, большой, — огорченно сказал мальчик. — А он в хоккей играет?
— По-моему, нет.
Он заглядывал в глубину коридора, ему явно не хотелось уходить.
— Пойдем ко мне! — предложил я, не очень понимая, зачем приглашаю и как себя вести с человеком этого возраста.
— Ненадолго можно, — согласился маленький сосед, — а тапочки у вас есть? — и стал снимать ботинки.
— Да ты проходи так. Для твоей ноги у меня ничего подходящего нет. Тебя как зовут?
— Сережа.
Он прошел в мою комнату. Сперва ходил вдоль книжных полок, разглядывал безделушки за стеклом. Увидел кортик, когда-то подаренный приятелем, спросил:
— Это настоящий?
— Настоящий.
— А можно потрогать?
— Возьми, — мне хотелось поговорить с ним, но я не знал о чем.
Кортик занимал его недолго, аккуратно положив его на место, он подошел к письменному столу, заваленному листами рукописи.
— Зачем у вас столько бумаги на столе? — спросил Сережа.
— Пишу.
— А что вы пишете?
— Да вот сочиняю книгу.
— Про что?
— Про войну.
— А зачем про войну? Про нее в кино показывают.
— И ты ходишь смотреть?
— Раньше ходил, а теперь нет. Там однажды убило лошадь. Папа сказал, что их и так мало осталось, а их еще и для кино убивают. Я люблю мультики. А в войну мы играем во дворе.
— А почему именно в войну, Сережа?
Он недоуменно посмотрел на меня, не зная, что ответить, но, погодя, ответил:
— А разве вы не играли, когда были маленькими? Все мальчики играют. А девочки — в куклы.
— Хочешь быть военным?
— Нет.
— Кем же? Космонавтом?
— Не, ездить на пожарной машине. А вы про меня что-нибудь сочините в своей книге?
— Что же мне про тебя сочинить? Ты ведь про войну не любишь.
— Люблю, только чтоб лошадей не убивало.
— Там ведь и людей убивает, Сережа.
— Люди умные, они понимают, а лошадь животное, — он снова посмотрел на меня как-то удивленно, потом опустил глаза и сказал: — Ну, я пойду, а то мама будет звать…
Я проводил маленького гостя, вернулся к столу, но работать уже не мог: мне надо было возвращаться в прошлое, но оно внезапно отодвинулось за какую-то стену, которую я преодолеть не мог…
Что-то было в его словах простое и мудрое разом. Но какой он вкладывал смысл в них — четко выделить не мог, его и мой жизненный опыт не совпадали, дети многое воспринимают по-своему, необъяснимо для нас, но, может, и гораздо глубже.
«Люди умные, они понимают, а лошадь — животное». Что хотел он сказать, объяснить мне этими словами? Лошадь гибнет, потому что она существо неразумное, а вот зачем одни люди делают так, чтоб другие гибли? Или мыслил он проще: по вине людей гибнут лошади? Не знаю… Но ведь фраза эта возникла, похоже, как возражение на мою: «Там ведь и людей убивает…» Я был для мальчика Сережи представителем мира взрослых, которые в любом случае несут ответственность…
Дверь мне открыла Наташа. Глаза ее слезились, нос покраснел.
— Заразиться не боишься? — спросила она.
— У меня свой насморк, хронический.
— У тебя аллергия, у меня вирус.
— Ничего, как-нибудь договорятся. Возьми, — я отдал ей порошки.
На столе лежала калька, несколько рулонов ватмана, готовальня.
— Ты что, надомницей стала? — спросил я.
— Нужно кое-что срочно пересчитать.
— Ужас! Сплошные цифры! — вгляделся я в чертеж.
— Ты еще не забыл, сколько два и два?
— Четыре. А дважды два — не знаю. Когда-то тоже было четыре, а сейчас не знаю…
Потом я стоял у окна, а в голове все еще вертелись слова мальчика Сережи, но я их уже варьировал на свой лад: «Лошади гибнут, они неразумные животные, люди со знанием дела убивают друг друга». Вот без чего бы обойтись! Но — легко сказать! Пацифистам проще…
Из окна квартиры Лосевых был виден пустырь, где недавно начались строительные работы. Ползали бульдозеры, копошились рабочие в оранжевых люминесцентных безрукавках. Мое внимание привлек канавокопатель. Как просто и рационально, думал я.
Наташа, укутанная в мохеровый платок, убирала со стола чертежи.
— Элементарно, просто, но кто-то же сушил мозги, — сказал я.
— Ты о чем?
— Да вот, канавокопатель.
— Это была самая любимая машина Виктора.
— Почему именно эта? — удивился я. — Есть поинтересней.
— Он ненавидел лопату. Вспоминал, сколько вырыл ею земли за войну, сколько натер водянок на ладонях. И был страшно рад, когда впервые увидел этот канавокопатель в работе. У него вообще был пунктик: он привез с войны целый список того, что нужно сделать, чтоб облегчить человеческий труд.
— Идей у него хватало.
— Не хватало только характера, — вздохнула Наташа.
— Почему же? А эта история с лицензией, которую купили французы. Ведь догрыз он это дело.
— Тут был верняк. Понимаешь? Он любил только верняк и сражался за него до конца. Но — только верняк, — повторила Наташа.
Она отошла к креслу, села у торшера. Лицо ее было в тени, хорошо видны были только руки, лежавшие в кругу света на журнальном столике.
— Что ты имеешь в виду под этим словом? — спросил я.