Литмир - Электронная Библиотека

— Речь не о моде, — спокойно ответила Наташа. — Неудобно бегать впереди нее. Тем более на таких каблучищах и платформах.

— Но это же прогноз на будущую зиму — весну, посмотри, — Алька поднесла матери журнал. — Господин Неккерман тоже не дурак. Кстати, он не только коммерсант. Он спортсмен, мама, мастер верховой езды. Кажется, даже участвовал в Олимпийских играх вместе с нашей Петушковой…

Расшифровано временем<br />(Повести и рассказы) - i_012.jpg

— Ну, хорошо, покупай, покупай, — сдалась Наташа. — Ты же упряма.

— Все-таки папа был терпимей к моде.

— Просто равнодушней. У него хватало других забот…

Мать и дочь… Совсем не похожи. В Альке больше от Виктора. Я знаю ее со дня рождения. Ко мне обращается на «ты». И лишь однажды, помнится, в десятом классе, когда в ней пробилось уже много женского, в какой-то вечер, когда я пришел к ним, открывая мне дверь, вдруг засмущалась и пролепетала не то «проходи», не то «проходите». Потом все стало на свое место: мы как всегда на «ты»…

Визит их ко мне был вызван приятным для Альки обстоятельством: она включена в группу студентов, едущих на производственную практику в Дрезден в Медицинскую академию. Две недели при клинической кафедре и десять дней отдыха и поездок по Саксонии. Я должен был выступить в роли консультанта и советчика.

Пока Наташа листала «Неккерман», мы с Алькой, раскрыв путеводитель и план-карту Дрездена, совершили маленькое путешествие по городу и округу.

— Если удастся, непременно съезди в Бауцен. Это недалеко от Дрездена, километров семьдесят. Он еще называется Будизин, по-славянски. Это центр сербо-лужичан, они живут там более тысячи лет. Подробности — в этой книжице. Дам тебе и письмо. Есть там такой Мартин Фолькель, хороший парень, работает в сербо-лужицкой газете «Нова доба». Все покажет и расскажет… Как у тебя с немецким языком?

— Почти так же, как с японским, — засмеялась Алька.

— Понятно. По этому поводу надо грустить, а не радоваться. В школе-то учила!

— Забыла все.

— Займись до отъезда. Время есть. Хоть немножко восстанови, самое обиходное. Иначе будешь глухонемой…

Еще с полчаса я просвещал Альку, а когда они уходили, подарил ей «Неккерман», понимая ее вожделение.

— А тебе не жалко? — спросила она, зажав журнал под мышкой.

— Бери, не то передумаю… Ну, а как твой жених?

— Женька? А он еще не жених. Кандидат.

— Как же так? А мать все зовет меня на смотрины.

Она оглянулась на Наташу.

— Ладно, доктор, захочешь — сама познакомишь, — сказал я.

Ушли…

На столе лежал путеводитель и развернутая план- карта Дрездена… Вот и Алька скоро махнет в Дрезден…

Месяц назад я уезжал оттуда поздним будапештским экспрессом в Берлин. Конец марта был гнилой. Сырая темень незаметно вползала в город. Дождевая пыль липко оседала на здания и брусчатку, оставалась испариной на лице. Радужные венчики ее висели вокруг белого сияния неоновых фонарей. Непроглядно глухая вода Эльбы, вовсе черная под мостами, с дрожью, как от внезапных ожогов, перекатывала быстрый отсвет автомобильных фар и скользившие желтоватые полосы света, падавшего из окон громыхавших трамваев. Дул сильный ветер, закручивая штанины брюк, выламывая наизнанку зонты в руках редких прохожих. Увязли во тьме точки предупредительных огней телевизионной башни на лесистой вершине Вахвицер — Хеэ.

Пустынны были улицы, пустота сквозила из витрин обезлюдевших магазинов. Она особенно обнажена была на залитой светом многоэтажной Прагер-штрассе — счастливой и клокочущей днем.

К непогоде становишься чувствительней на чужбине, когда смотришь с вымершей мокрой улицы на сотни зазывно полыхающих окон многоэтажных отелей или в ожидании поезда слоняешься по вокзалу, где лаконичные и сокращенные надписи-указатели обращены вроде не к тебе, а к тем, кто и без них все здесь знает. Ты же, чужеземец, только путаешься в них…

Поезд опаздывал, и я заглянул в привокзальный гастштет, бойко обслуживавший пассажиров, несмотря на поздний час.

Быстро самообслужившись, я устроился с подносом за столиком у самой двери. Ужин был дежурный: квадратик пресного холодца, несколько кружочков кровяной колбасы, салат из холодной картошки и лиловой капусты, кружка пива.

Мне всегда казалось, что краткая жизнь людей на вокзалах, как нигде, обнажает их суть, характеры, привычки. Я любил эти мгновения тем любопытством, которое дорого потому, что не может быть удовлетворено до конца, ведь люди эти тут же исчезают навсегда, увозя с собой что-то, оставшееся для тебя тайной.

Так могло быть и в этот раз в закусочной, набитой пассажирами. Но то ли я устал, то ли был перенасыщен впечатлениями и утомлен необходимостью все время вслушиваться в немецкую речь, чтобы понимать окружающих, — ничто конкретное не воспринималось, детали размылись, и я сидел, погруженный в монотонный гул голосов, лениво потягивая пиво.

Лишь позже обратил внимание на группу людей, едва умещавшихся за столиком справа. Их ничто не обосабливало, но что-то выделяло, хотя они вели себя, как и все здесь, — ели то, что и остальные, взрослые пили «гросс бир», а дети «кляйн бир», говорили между собой по-немецки. И все же я понял — это семья цыган. Их присутствие на дрезденском вокзале, в центре Саксонии никого не удивляло и не занимало.

И на память тогда пришла другая встреча — в Ораниенбурге, в бывшем концлагере Заксенхаузен, где ныне музей жертв фашизма. Я ходил по этой страшной и грустной земле с пожилым подполковником в отставке Романом Дмитриевичем Корякиным, бывшим узником Заксенхаузена. Мы молча слушали гида, хотя Корякин знал здесь все лучше, чем он. Однако молчал. И лишь когда вышли за ворота, на которых сохранилась циничная надпись «Arbeit mach frei» — «Работа приносит освобождение», Корякин сказал:

— Я был здесь не просто военнопленным, я ведь цыган, а мы подлежали уничтожению. Это очень плохо и опасно, когда у человека нет никаких достоинств. Он начинает считать своим достоинством либо богатство, либо свое положение в обществе, либо цвет собственных волос и глаз, отличающий его от прочих, и хочет возвыситься, самоутвердиться, быть заметнее за счет унижения других. «Славяне, евреи, цыгане — низшая раса». И все тут. А он — высшая. Примитивно, но удобно…

Поезд пришел из Будапешта с опозданием на сорок минут. Народу на него было немного. В купе, кроме меня, оказался молоденький немецкий солдат. Поставив черный портфель на багажную полку, он взялся за толстую книгу в голубой суперобложке.

Здесь не принято, как у нас, затевать знакомства и разговоры со случайными попутчиками. По нашей мерке это ненормально: несколько часов маешься в полуночную пору, лечь выспаться нельзя — места сидячие, расстояние пустячное, но томишься от безделья, а тебя подзуживает обыкновенный интерес к людям, просто любопытство. Но есть в таком подорожном отчуждении и свои преимущества — никто (трезвый или поддавший) не лезет с советами на все случаи жизни…

Так мы и ехали. Я все норовил заглянуть на голубую суперобложку книги, хотел прочитать название, но солдатик держал ее слишком низко.

Поезд был почти пуст. По вагонам ходила пожилая уборщица со щеткой и совочком. На узкой колее вагон раскачивало, колеса убаюкивающе отбивали свой ход. За черным окном в косых дождевых насечках мгновенной искоркой вспыхивал огонек в чьем-то далеком, затерявшемся среди полей и рощ жилье, и снова подступала непроглядная ночь.

Перед Цоссеном солдат, порывшись, достал из портфеля бутылку пива, боквурст — зажатую меж ломтями хлеба сардельку, густо помазанную горчицей. На длинной цепочке, пристегнутой к его брючному ремню, оказались нож и открывалка для бутылок. Ел он не спеша, пил из горлышка тихо, аккуратно. Покончив с трапезой, расстегнул ворот кителя, удобней оперся худенькими лопатками о спинку сиденья и прикрыл глаза.

Он дремал, а может, уже глубоко спал, и я мог рассмотреть его. Лицо мальчика. Красивое, с ровной линией светлого лба, прямой нос и мягкий выгиб подбородка, бледное, уставшее лицо с легким бисером пота над безусой губой. На нем ничего не отражалось, кроме безмятежности, какая проступает на лицах наших детей во сне после трудного, наполненного утомительными играми дня. Голова солдата чуть склонилась к плечу, подрагивала, круче напрягалась ребячья шея с хрящиком кадыка.

66
{"b":"592562","o":1}