— Вы не узнали меня? — спросила Наташа.
— Нет, почему же… Вы ко мне?
— Не совсем… Посмотреть эти места, понять, почему так тянуло сюда моего мужа… А дом лесника далеко отсюда?
— Километра полтора. Но его нет. Уехал в город, дочь заболела. Если хотите, могу показать наши заповедные красоты.
— Спасибо… Мы ненадолго… Я сама похожу, посмотрю. — Пр тропинке она пошла в лес, медленно, как на прогулке.
В наступившей тишине, наполненной ожиданием чего-то, стало хорошо слышно, как веселились у кормушек синицы.
— Хорошо здесь у вас, — сказал я, обводя взглядом верхушки сонных деревьев.
— Не жалуемся, — улыбнулась женщина.
Была она моложе Наташи лет на десять. Лицо узкое, смуглое, темные, зачесанные назад, в узел, волосы натягивали кожу лба, и это удлиняло ее внимательные глаза. Она, конечно, могла понравиться мужчине. В этом случае им мог оказаться и Витька…
— И вы здесь круглый год? — спросил я.
— Почти.
— Не тоскливо?
— Бывает по-всякому… Слушайте, — вдруг сказала она, — я знаю, зачем вы приехали. Да я ведь вам ничего не скажу, кроме того, что действительно любила его.
— Мы не за этим ехали.
— Вы-то, может, и не за этим. Но я ведь женщина и понимаю ее, — кивнула она в сторону леса, куда ушла Наташа.
— За что же вы его любили? — усмехнулся я.
— Вам этого не понять… И ей я зла не желала… Так уж все получилось… Он был жаден к жизни. Часто говорил мне об этом… Вроде как отравлен был тем, что выжил на войне, этим счастьем, которое воспринимал, как право… И только я, как он считал, поняла это в нем и приняла… Вот в чем дело…
Любопытно, знала ли Наташа Витьку таким? Или только этой женщине он так открылся? Что же это? Значит, какой-то малый процент от нашего «я» мы утаиваем от самых близких людей — жен, с которыми прожили долгую и даже счастливую жизнь, и открываем утаенное случайно тому, кто найдет и заденет эту немую, но натянутую в нас струну?..
Что-то от Витьки было в ее словах, я узнавал в них его характер, но сказал, вдруг обозлившись:
— А может, все проще? Без всякой философии?
— Неужели я выгляжу так примитивно?
— Нет, просто примитивны были сами обстоятельства…
— Которые свели нас, так, что ли?.. Ну хорошо, меня вы не знаете. Но его-то вы знали!..
Что ж, каждый видит в человеке важное для себя, остальное в нем либо не замечается, либо ему не придаешь значения. Лишь то, что годится тебе, увы, и составляет фразу «я знаю этого человека»…
Дальше мне не хотелось развивать эту тему, я махнул рукой:
— Все это сейчас бессмысленно.
— Вот именно, — согласилась женщина. — Позовите ее, напою настоящим парным молоком… Надо же быть гостеприимной и великодушной, — печально улыбнулась она.
Как ни странно, Наташа согласилась. Мы вошли в избу. Середину большой комнаты занимал непокрытый стол из грубых столешниц, четыре тяжелые табуретки. У стены — простенький сервант. В русскую печь было декоративно влеплено несколько цветных изразцов. Стены голые. Лишь на одной приколочена пахучая еловая ветвь. На подоконнике в граненом стакане голубым светили подснежники.
Прихлебывая молоко из обливной керамической кружки, Наташа оглядывала комнату, вроде искала следы чего-то, и остановилась взглядом на двери в другую половину избы. Что там, за этими темными, хорошо подогнанными плахами? Спальня?..
— А в другой избе лаборатория и маленький виварий, — сказала женщина, перехватывая взгляд Наташи и как бы отводя его от темной двери… — Вы что-то хотели от лесничего? Я могу передать.
— Пожалуй, ничего, — Наташа поднялась. — Спасибо… за молоко… Поедем? — посмотрела она на меня так, будто я ее привез сюда…
Мы вышли, торопливо попрощавшись с хозяйкой. В лесной тишине вызывающе хлопнули дверцы машины, и она валко вошла в просеку, пробитую меж старых берез с поблекшей, в серых трещинах, корой.
Долго ехали молча, наконец я не выдержал:
— Ну, чего ты добилась? Зачем тебе нужно было это самоедство?
— Наоборот, я успокоилась, — сощурилась она вроде от солнца, бившего в лобовое стекло.
— Я же тебе говорил, что все это — чушь. Ты мне не верила. С чего ты взяла, что у него что-то было с этой женщиной? Теперь убедилась?
— Ты меня не так понял… Знаешь, женщинам для этого и объясняться между собой не нужно. Так уж мы устроены. Но для успокоения человеку хочется определенности. Даже горькой. За этим я и ездила. Так что ты уж не старайся…
— Как знаешь, — вяло сказал я, сдаваясь, думая о том, что творится в душе Наташи, какими словами она мысленно беседует сейчас с Витькой, что говорит ему, что спрашивает, что он отвечает ей. И мне представилось его вечно улыбчивое лицо не зря понадеявшегося на себя человека. Неужто и сейчас в ее мысленном диалоге с ним Витька говорит ей свое обычное: «Наташенька, ну стоит ли мелочиться? Этак мы и важное что-то упустим»…
Высадив меня у дома, прощаясь, Наташа сказала:
— Многие люди считают, что счастлив непременно кто-то другой, но не они. Виктор исповедовал противоположное и приучил к этому меня. И я привыкла. Оказывается, за это надо платить двойную цену…
На следующее утро позвонила мне Алька:
— Что с мамой? Куда вы вчера ездили? Она всю ночь плакала…
— Ездили заказывать памятник отцу…
«23 декабря, среда.
Здравствуйте, отец и мама, и сестренка Хильда!
Вот и наступило рождество! Закрою глаза и ясно вижу, как вы возвращаетесь из кирхи.
В большой комнате, где стоит елка, пахнет хвоей и воском.
Я знаю, что вы молились за фюрера, победу и за меня, и мне легче переносить обычные солдатские невзгоды.
Очень донимает холод, но держимся: нам на помощь спешат танкисты Манштейна; ждем самолеты с продуктами и одеждой, которые обещал рейхсмаршал. Нас, наверное, выведут отсюда, из-под Сталинграда. Конечно, временно.
У Альберта много работы: на войне врачам есть чем заняться, она никого не оставляет без дела.
Я прочитал в газете траурное сообщение, что погиб Зепп Кольбах. Ужасно, ведь у него остался малыш! Ему, наверное, скоро в юнгфольк вступать. Пожалуйста, подарите ему мою юнгфольковскую форму, она еще новенькая, скажите, что от меня. Правда, она с черно-зеленым кантом. Но, может, он хорошо сдает нормы на спортивный значок и его быстро сделают хауптюнгцугфюрером…
Да, забыл вам сообщить: я подал рапорт об отпуске. Ах, если б это сбылось! Как мне хочется всех вас повидать!
Да хранит вас бог!
Ваш сын и брат Конрад Биллингер».
Запись в дневнике за тот же день:
«...Носить воду из колодца — пытка. Он оброс глянцевыми глыбами льда, опуская цепь, приходится ложиться грудью на них, ведро тянуть неудобно, вода выплескивается, и брызги тут же замерзают на шинели и рукавицах, ноги скользят, боишься упасть и опрокинуть на себя ведро. Не дай бог в такой холод! Я никогда не мог себе представить страха, какой он вселяет в тело и в душу. По утрам солнце встает багровое, раскаленное морозом, режущим тело до костей, и снег делается кровавым. От ветра и стужи деревенеет все.
Самолеты приходят все реже и реже. Тот, которого мы ждали накануне, так и не прибыл. Говорят, его сбили русские. А в нем — продукты, теплая одежда, письма с родины. Но, может, это все выдумывают голодные, замерзающие, тоскующие люди, околевающие в окопах, а на самом деле никакого самолета не было?! Но ведь рейхсмаршал обещал!..
Альберт принес банку фасоли и полфляги рома. На кубиках сухого спирта мы разогрели в котелке вчерашнюю конину, высыпали туда фасоль. Это был наш рождественский ужин.
С Альбертом последнее время вижусь мало. Он работает как вол: уйма обмороженных, тиф, дизентерия, раненые — само собой. Размещать их все труднее.
— Что же это с нами произошло? — спросил я, когда мы выпили ром. — Ведь все не так должно было быть.