— А тем и похож, что так же, как ты, эполетам радовался: «Эх, звёздочки! Путеводительные звёздочки!..» А по какому пути ведут эти звёздочки человека и куда приведут, он не думал. И ты не думаешь.
— Не к добру ты, я вижу, в литературу ударился, — с тем же плохо сдерживаемым раздражением заметил Колюбакин. — Поучаешь других насчёт путей жизненных, а у самого-то какой путь? Ну какой у тебя путь, можешь ответить?
— Могу, да не стоит: не поймёшь, — высокомерно сказал Дорохов. — С твоим мой путь, во всяком случае, разошёлся.
— Скажите пожалуйста — загадочная личность! «Je haïs les hommes pour ne pas les mépriser...»[95] Так, что ли? Вот ты-то и есть Грушницкий, а не я.
— Однако ж не я, а ты цитируешь на память его апофегмы, — отрезал Дорохов.
— А ты что, не знаешь? Люди с толком и всегда в русских книжках одни только французские пассажи читают: раз, раз — и не копайся. И времени много не берёт, и суть — вот она тебе, на ладошечке...
Лермонтов и все сидевшие за столом рассмеялись.
— Эти господа действительно немало нас позабавили, — сказал Саша Долгоруков, — и будет справедливо, если мы позовём их к себе.
Лермонтов вышел в залу и вернулся, ведя за собой Дорохова и Колюбакина. Геворк уже нёс приборы для них.
— Мне всегда приятно побыть в обществе Лермонтова, — усаживаясь, говорил Дорохов, не то шутя, не то серьёзно, — несмотря даже на то, что он похитил мою славу. Ведь моих молодцов, которых я из-за раны принуждён был передать ему, все называют теперь «лермонтовской командой». Каково?..
Колюбакин, севший рядом с Лёвушкой Пушкиным, стал рассказывать, что офицеры Нижегородского драгунского полка мечтают хоть раз увидеть своего знаменитого однополчанина в штаб-квартире полка, в Царских Колодцах. Лёвушка, числившийся в списках этого полка и ни одного дня не прослуживший в его рядах, отшутился, сказав, что не такая уж это большая потеря для нижегородцев.
Разговор оживился, и Геворк едва успевал подносить шампанское в серебряном ведре, каждый раз обновляя лёд.
— Позвольте, Лев Сергеевич, напомнить вам ваше обещание почитать стихи, — обмахиваясь от жары салфеткой, сказал Саша Долгоруков.
— Охотно позволяю, потому что меня хлебом не корми, шампанским не пои, а дай стишки почитать, — ответил Лёвушка и, несколько раз оглядевшись вокруг себя, попросил закурить.
Лермонтов и Долгоруков подвинули ему свои сигарочницы, и он с недовольной гримасой взял «мексиканскую соломку».
— Оставь это новомодное баловство, — сказал Дорохов и, опустив руку под стол, вытащил из-за голенища трубку с коротким чубуком. — Вот трубочка, которую ровно двенадцать лет назад, в июле двадцать девятого года, курил твой брат во Владикавказе, когда возвращался из поездки в Арзрум.
Простенькую пенковую трубку у Дорохова чуть не вырвали, и она пошла по рукам.
— Руфин Иванович, — сказал Ксандр через стол, — даю вам за неё пятьсот рублей!
— Нет-с, князь, — сухо ответил Дорохов, — у нас, старых кавказцев, как-то не заведено торговать памятью друзей. Извольте-ка передать трубочку сюда, если вы её осмотрели...
Лёвушка наконец закурил дороховскую трубку и с наслаждением пустил густую струю дыма, повисшего в горячем неподвижном воздухе. Потом, поставив локти на стол, он сощурился и, невидяще глядя перед собой, стал читать, предупредив, что стихи принадлежат ему.
«Куда от стебля, лист отпалой,
Осиротелой и увялой,
Стремишься ты?» — «Не знаю сам,
Сломила буря дуб огромной,
Я цвёл в тени его ветвей;
С тех пор на холмы от полей
С долины тихой по горам
Меня несёт Борей суровой
Иль утра тихий ветерок,
Куда и розовый листок,
Куда летит и лист лавровой,
Куда и всё уносит рок».
Стихи были элегические, и Лёвушка растягивал, распевал их, движениями своих тёмных бровей отмечая те слова, которые он особенно хотел донести до слушателей. Лермонтов сразу узнал в них довольно близкий перевод известного стихотворения французского поэта Арно, которое натолкнуло его самого на мысль написать «Дубовый листок оторвался от ветки родимой...». Лаконичные Лёвушкины стихи показались ему точнее и выразительнее своих собственных.
Когда Лёвушка окончил чтение, все зааплодировали, а Серж Трубецкой налил ему шампанского.
— А стишки-то ничем не брильируют[96], — сказал вдруг Дорохов, — и я, признаться, в них даже не вслушивался. Но читаешь ты, бестия, даже лучше, чем читал Александр.
Лермонтову стало неловко от бесцеремонности Дорохова и жаль Лёвушку. Но тот, нисколько не смутившись, отвечал, раскуривая погасшую трубку:
— Ох уж эти мне генеральские сынки, притворяющиеся грубыми солдатами! Послушай-ка другое, что потом скажешь.
Лёвушка сделал несколько глотков из бокала и, так же невидяще глядя перед собой, снова начал читать:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остаётся жить!
Поедешь скоро ты домой;
Смотри ж... Да что? Моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен...
Это были лермонтовские стихи, написанные ещё в прошлом году, но известные разве что Монго и Саше Долгорукову, и Лермонтову было интересно, как общество воспримет Лёвушкину мистификацию. Теперь в его голосе не было ни малейшей напевности, наоборот, слова звучали скорее отрывисто или, во всяком случае, так, как они звучат, когда обычный человек, не актёр, обращается к обычному человеку, тоже не актёру. И в то же время этот обычный человек — вернее, оба они — не петербургские или московские франты, приехавшие развлечься на воды, а кавказские офицеры; тот же, от чьего лица написаны стихи, смертельно ранен и обращается с последней просьбой к товарищу, уезжающему в отпуск. Лёвушка так проникся всем этим, так легко нашёл дорогу к мужским сердцам, доступным и воинственным порывам, и мирным чувствам только тогда, когда они настоящие, что на какой-то миг Лермонтову показалось, будто это и впрямь не его стихи, а стихи самого Лёвушки.
Слушали Лёвушку в полнейшей тишине, и когда в проёме двери показался Геворк, неся очередное ведро с шампанским, Дорохов строго погрозил ему пальцем и заставил скрыться в зале. А Лёвушка голосом умирающего офицера просил невидимого товарища рассказать на родине о его судьбе:
А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю...
После короткой паузы, которую Лёвушка сделал мастерски, как настоящий художник, офицер заговорил о самом дорогом, что есть у него в жизни:
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых....
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их:
Но если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали...