— О, как можно, ваше величество! — поспешно ответила императрица, тряся пепельными буклями. — Здесь всегда вам рады...
Николай Павлович, а за ним оба генерала и граф Виельгорский бесшумно расселись, вклинившись между женщинами.
Пока это происходило, императрица, сделав вид, будто ей жарко, сняла с плеч накидку и, незаметно обернув ею дневник, положила к себе на колени. Ей показалось, впрочем, что Виельгорский заметил это, но он был свой, его жена и дочь относились к числу немногих самых близких императрице людей, и то, что он что-то заметил, могло даже пригодиться.
Натянутость не исчезала. Императрица кроме испуга испытывала тяжёлую досаду и неудовлетворённость, которую всегда испытывает автор, внезапно лишившийся аудитории; Сесиль Фредерикс, полька и патриотка, почти открыто не любила Николая Павловича; Олениной не терпелось узнать пикантные, как она ожидала, новости, а Карамзина терзалась мрачными предчувствиями; сочетание имён, в которое попало имя Лермонтова, казалось ей зловещим.
Утратив свою обычную непринуждённость, она, хмурая и молчаливая, сидела между Виельгорским и Плаутиным, и щёки её багровели такими же некрасивыми нервическими пятнами, как у императрицы.
— Annete, будьте до конца благодетельницей, — сухим и скучным голосом обратилась к Олениной Фредерикс, — поторопите с кофе...
Пышная Оленина величаво поднялась, притянув к себе быстрый взгляд Орлова.
— А мы... мы можем рассчитывать, что и нас не забудут? — с наигранным смирением спросил Николай Павлович.
Императрица, хорошо знавшая цену этому смирению, снова испугалась.
— Хозяин за этим столом — вы, государь! — сказала она и, не находя покоя рукам, погладила лежавшую на коленях накидку.
Раздался упругий хруст, и императрица вздрогнула всем телом. Граф Виельгорский шумно двинул стулом и, будто что-то поднимая, склонил гладкую лысину, в которой разноцветно отразился отсвет экрана. Николай Павлович настороженно скосил взгляд, но ответил, не изменив тона:
— Нет, нет! Здесь все мы — только гости. Но у нас на Руси гостей-мужчин принято угощать чем-нибудь мужским...
— Да, да, — почти обрадовалась императрица. — Annete, прикажите к кофе что-нибудь крепкое...
— Не за себя хлопочу — за други своя, — кокетливо извиняясь, сказал Николай Павлович, когда Оленина вышла. — Орлов и Плаутин — кавалеристы, народ избалованный, не то что наш брат пехтура... Ведь верно, граф? — неожиданно обернулся он к Виельгорскому, который никогда не был на военной службе, если не считать короткого пребывания в ополчении в двенадцатом году.
Николай Павлович на этот раз не рисовался своей забывчивостью: военная служба была для него таким универсальным, таким обязательным состоянием, что ему, лишь сделав над собой усилие, удавалось допустить, что кто-то из живущих бок о бок с ним людей мог не быть в военной службе.
— Vous aves raison mille fois, Sir![24] — ответил Виельгорский, как всегда в затруднительных случаях переходя на французский.
Бесшумно двигаясь, внесла на подносе кофе молоденькая румяная камер-юнгфера, в белоснежном кружевном фартуке и голландском чепце с торчащими, как уши, острыми накрахмаленными кончиками. За нею вошла Оленина с фарфоровым ликёрным кувшином в руках.
— Вот такой же кофе я, помню, пил однажды в Варне, — глотнув из маленькой чашечки, растроганно сказал Николай Павлович и обвёл присутствующих выжидательным взглядом.
Упоминанием о Варне, где он во время последней русско-турецкой войны связал своим присутствием руки генералам, осаждавшим эту крепость, Николай Павлович преследовал двоякую цель: лишний раз сыграть перед публикой, хотя и немногочисленной, роль благодарного гостя и нежного супруга (это была попутная цель) и вызвать на воспоминания Орлова и Плаутина, чтобы они стали рассказывать о трудностях осады и о том, что крепость в конце концов была взята только благодаря выдающимся стратегическим способностям и неутомимой распорядительности его, Николая Павловича (это была главная цель).
Но ленивому от природы Орлову не хотелось ворошить в памяти давние события, да ещё тратить усилия на то, чтобы истолковать их в желательном для государя смысле, с риском к тому же сказать что-нибудь не то. И он просто промолчал, опустив глаза и перестав смотреть даже на Оленину.
Плаутина тоже нисколько не занимала Варна. Ещё в польскую кампанию, кочуя с полком по усадьбам магнатов и богатым монастырям, он приобрёл непобедимую страсть к хорошим ликёрам, а в кувшине, принесённом Олениной, был настоящий шартрез.
Николай Павлович повторил свою фразу о кофе, который он пил в Варне, и снова выжидательно посмотрел на обоих генералов. Генералы по-прежнему безмолвствовали.
«Ах, Боже мой, что за упрямые, беспонятливые люди! — опять пугаясь, подумала императрица. — Ну что им стоит поговорить немножечко об этой Варне?.. Недаром всё-таки военных издавна считают недалёкими...»
— C’etait un bel assaut, comme on dit[25], — спасая положение, сказал Виельгорский.
Императрица поблагодарила его взглядом.
Но Николая Павловича этот дилетантский отзыв об операции, успех которой он привык считать делом своих рук, неприятно задел и сразу же заставил вспомнить, что Виельгорский никогда не был военным или, вернее, служил когда-то без году неделю. Он скользнул холодным взглядом по выхоленным розовым щекам Виельгорского и молча в первый раз протянул руку к кувшину с ликёром. Виельгорский, как ни в чём не бывало, повернулся к Карамзиной и тем же тоном, каким только что говорил о «великолепном штурме» Варны, начал рассказывать что-то о театре.
— И здесь та же безрадостная картина, что и везде, — немного послушав, хмуро сказал Николай Павлович и поджал губы.
Виельгорский, завзятый театрал, думая, что Николай Павлович собирается ругать авторов и актёров, принялся горячо и уже искренне защищать их.
— Допустим, что всё это так, — нетерпеливо сказал Николай Павлович. — Но театр — это не только авторы и актёры, это ещё и публика...
— Вот именно, ваше величество: и публика, — подхватил довольный Виельгорский, не замечая, что перебивает Николая Павловича. — А наша публика — чуткий камертон изящного вкуса...
— Уж чего изящнее, — с мрачной иронией согласился Николай Павлович. — Взять хотя бы вчерашний случай в Александринке...
И он, приводя по памяти целые фразы из утреннего доклада обер-полицеймейстера Кокошкина, рассказал, что накануне вечером, когда Асенкова, игравшая в «Гусарской стоянке», вышла на сцену, по роли туго обтянутая мундиром и рейтузами, какой-то измайловский офицерик громко, на весь зал, бросил ей грубо непристойную реплику. Оскорблённая артистка в слезах убежала за кулисы.
— Ah, c’est affreux! Voili'a un ignoble coup de thearte![26] — растерянно произнёс Виельгорский, не замечая своего невольного каламбура.
— Прямая дорожка молодцу на Кавказ, — жёстко усмехаясь и имея в виду измайловского офицера, сказал Николай Павлович. — Не хочешь шить золотом, так бей молотом...
В наступившей тишине скованность и неловкость ощущались почти физически, и даже императрица, продолжая про себя сокрушаться неподатливой молчаливостью генералов, раза два подливала в свой кофе ликёр.
— Послушай, Плаутин, а по какому праву твои офицеры вмешиваются в мои отношения с иностранными государствами? — спросил вдруг Николай Павлович.
Тон у него был ровный и не выражал ничего, кроме простой заинтересованности. Однако притворство Николая Павловича было понятно всем, кроме Плаутина, который в это время, тихо и увлечённо сосредоточившись на своих ощущениях, мысленно сопоставлял качества ликёров, испробованных им в разных местах и в разные годы.
— Должно быть, по праву родства, ваше величество, — не очень охотно, но в тон Николаю Павловичу, как ему показалось, отвечал Плаутин. — Ведь Ломоносов у меня, если изволите помнить, — брат нашего посланника в Мюнхене, Вяземский — кузен секретаря посольства в Париже, Шувалов — пасынок неаполитанского посла... Да из моих мальчиков можно было бы сформировать целое Министерство иностранных дел!..