Литмир - Электронная Библиотека

Я снова написала президенту республики, написала еще и американскому послу в Праге Лоуренсу Стайнгарту. Я верила только ему. Чехи ... перепечатали мое письмо на машинке по-чешски, и через какого-то человека, хорошо ему заплатив, я отправила это письмо прямо в американское посольство.

На третий день Стайнгарт уже уведомлял меня, что он беседовал с чеш­скими властями и чтобы я пока была спокойна. Я целовала это письмо, и казалось мне, что опасность почти миновала.

Время шло, из Пражского Града не было никакого ответа, можно было подумать, что писем моих Бенеш не получил. Пришло время отдать Юру в чешскую школу... Иностранцам и теперь нелегко было устроить ребенка. Требовалось несколько подписей доверенных свидетелей, что во время оккупа­ции мы не были коллаборационистами и т. п. Чехи подписали это нам мгно­венно, и так Юру приняли в школу. Когда я пришла к директору через некото­рое время, оказалось, что Юра уже лучший ученик в классе, а до конца года он стал лучшим учеником всей чешской школы, всеми любимый озорник.

У Юры появились новые коллеги, но они ему не нравились: «Мамочка, у них дикие забавы, они на дороге все время рисуют виселицы и играют, как будто вешают людей». Да, это было страшно. Наши некультурные белорусы никогда таких игр не знали, а может, теперь и они в «духе времени»?

Наконец пришла весточка от отца — пока что они в Зельве, живы. Папа переслал письмо Славочки еще из армии. Гнали их тогда на Запад. О смерти Ростислава мы еще не знали. Старые белорусы в Праге были слишком заняты собою, доказывали, бедные, свою лояльность новым порядкам и каялись в том, к чему не были причастны, потому что никто из них для бел<орусского> дела почти ничего не совершил. Забэйда твердил, что его политика была самой разумной и ему ничего не грозит... Ермаченковы вещи чехи в ярости растащили из его квартиры и из его виллы, где оставил он хозяином старенького отца своей жены. Старика не обидели, только выгнали из апартаментов. Перед концом войны Ермаченко отрастил бороду, чтобы не узнали. Но немцы сами его посадили, говорят, за то, что спекулировал золотом, вывозя его в шинах автомобиля из Минска, где, кроме всего прочего, имел пополам с сестрой своей жены комиссионный магазин.

Узнала я об этом от Пиперов. «Знаете, — сказал д-р Пипер, — я поступил так, как вы, фрау Лариса, не мстил. Когда пришла ко мне жена Ермаченко, просила помочь, я и ему разрешил витамины и туалетные принадлежности в камере. Видите, от вас научился», — несколько иронически произнес он.

В Чехословакии тем временем проходили манифестации, митинги, парады. Кажется, им не было конца. Муж, как и раньше, ходил на работу на свою фабрику, и подчас бывало ему тяжело. Приводили к нему больных немцев, рабочих, и нужно было к ним относиться безжалостно, как остальной персонал. Он же ко всем относился только как врач, который видит лишь больного и его болезнь. Поддерживала его в этом врачебная и белорусская этика. Всю жизнь, сколько знаю своего мужа, никогда не замечала, чтобы он отступил от врачеб­ной этики...

Со времени той неудавшейся «кражи» я боялась ходить по улицам, за мной так и шмыгали сыщики, и я знала их в лицо. Замирала каждый раз, когда возле меня останавливалось авто. Как-то зашел к нам сотрудник чешской тайной милиции. Он даже сказал, что Бенеш «урговал», то есть интересовался, моей судьбой. Этот чех посоветовал принять чешское гражданство, его нам дадут, а лично мне посоветовал записаться в Союз антифашистских женщин и в Союз чешско-советской дружбы, тогда все будет хорошо.

Впечатление от «кражи», от той наглости и от горя моей семьи были настолько тяжелы, что назавтра я пошла и записалась в Союз чешско-североа­мериканской дружбы, председателем которого был профессор Шпачек. Начала ходить в союз на лекции английского языка вместе с маленьким Юркой...

Чехи быстро утрачивали свободу в своем государстве, права над ними все больше забирал себе Сталин. Для нас это было трагично. Через профессора Шпачка, сразу обратившего на меня внимание, я понемногу восстановила связи со своими друзьями, послала им последние свои стихи, которые никто теперь не собирался печатать, да они были и не для печати. Я знала, что все более-менее устроили свою жизнь и, главное, что живы. Иногда доставала газетку, изданную французскими профсоюзами на белорусском языке. И эту газетку друзья открыли моим стихотворением, не забыли, значит.

Мне припомнились все мои смелые по военному времени стихи, моя боль за судьбы наших сородичей-пленных — и вывезенных на работу, и тех, что в лесах, и тех, что в селах. Белорус в мой дом — хлеб на стол. Иногда последний его кусочек бывал поделен между гостем и сыном. А придет время, и миллионы моих земляков пожалеют мне даже ломтик хлеба в неволе, не помогут ребенку, одинокому и растерянному на послевоенных дорогах чужой земли. Еще сети расставят и затянут в черный омут, оттуда спасет один только милосердный Бог.

...Я начинаю понемногу понимать, что натворила, записавшись в союз амер<иканско>-чех<ословацкой> дружбы. Для меня, преследуемой, — это страш­ная опасность, но одновременно для меня как для человека — это единственный луч света в черной дыре, где мы теперь оказались... Юрочку мы записали в Имку, это Союз христианской молодежи по типу американского. Вместе с Фирлингровыми он едет в летний детский лагерь...

У мужа отпуск, и мы с ним в первый раз едем отдыхать в «Шпиндлерув Млын», в Судеты. В частном Доме отдыха нам неплохо, только муж не хочет ходить, не любит. Лежит, греется на солнышке. Какой счастливый, а я вот совсем не счастлива, тоскую, трясусь, не нахожу себе места. Вдруг тревожусь за Юру, пишу ему на Сазаву полные любви письма. Переживаю. Отчего? Здесь все немецкое, но немцев выгнали, ходят одни только старушки в черных платочках, на них нельзя смотреть — столько боли в их лицах...

Эта боль прямо кричит, я ее чувствую, ибо я хорошо знаю, что такое эта боль. А кругом веселые курортники, попивают «пывычко», смеются, ходят в горы, и остальное им безразлично. Правда, еще ходят здесь хорошо одетые дамы — чешки. Они норовят держаться поближе к колоннам заключенных, которые работают в лесу, очевидно, жены коллаборационистов. Когда добрый конвой, они встретятся, поговорят...

Идет экскурсия на Снежку (самая высокая там гора, около 800 метров), я упросила мужа, чтобы пошли и мы. Хорошо, так хорошо, небо близко, а когда появились облака, они плыли прямо под ногами.

...Нас начали торопить, чтобы мы принимали гражданство. Муж хотел чешское, аж пищал. Преследуемый иностранец, хоть раз в своей жизни он хотел быть полноправным гражданином.

Итак, мы стали добиваться чешского гражданства. Получить его после войны было не просто. Чехи нас трясли-перетрясали, пересчитали нам все косточки и никаких грехов не могли найти. Непонятно им только было, почему за нас, иностранцев, ручаются все четыре их партии. Они нам сказали об этом. Никак не могли понять, что белорусы мы, что мы люди, люди, которые в любых жизненных ситуациях не изменяли правде, благородству, своей Отчизне, Народу и всем добрым людям на свете.

...Четыре партии вели упорную предвыборную борьбу. У чехов большин­ство голосов получили коммунисты, в Словакии наоборот... Чехословакия все еще была в чаду мести и манифестаций, но громкие слова не могли закрыть суровой для коммунистов правды — народ, привыкший к системе и порядку, разочаровывался в пустых словах, давние традиции побеждали.

Беспартийного моего мужа уволили с работы. Выразили ему сожаление. Нужно было искать работу. Тем временем нам дали чешское гражданство. Мне сегодня кажется, что дали нам его, просто чтобы мы не взяли другого, если уж не берем советское. «Е нам цти вам обчанстви» (для нас честь дать вам гражданство), — сказали при этом чехи.

Муж искал работу, а друзья делали все, чтобы перетянуть нас к себе. «Уже год ел бы консервы, — говорил муж, — если бы тебя послушался». Ну, пока что он ел по кусочку свежего мяса, но это пока, потом же почти десять лет довольствовался знаменитой камсой да хлебом с мякиной. Консервы же были как мечта, как незабываемый сон...

24
{"b":"591461","o":1}