К нам пришел однажды словацкий партизан с автоматом, который знал только одно, что я печаталась в оккупацию, как печатались все до единого чешские и словацкие писатели, и вот явился для расправы. Приставил к моей груди знаменитый, воспетый, опоэтизированный автомат и уже хотел стрелять, но еще раздумывал. Я месила тесто в миске и не переставала месить и под этим дулом... Юра тем временем был уже во дворе и в дом вернулся со здоровенным бойцом-украинцем, который зашелся отборной цветистой бранью: мы их освободили, а они будут еще тут пугать наших женщин! Словак начал оправдываться, объяснять, что, если бы знал, что Юра говорит по-русски, ничего подобного бы не сделал.
...Бойцы и, главное, высшие чины порядком поднахватали в Европе трипперков, мягко выражаясь. Для них был по этой причине специальный госпиталь, но кому хотелось там объявляться в такую славную пору победы, вот и лечил их «свой доктор». Лечил действительно на совесть... Каждый из них в отдельности не советовал нам трогаться из Праги, а в компании каждый проникновенно расписывал всю красоту родины и звал домой. Мы верили, конечно, беседам наедине.
Мне всячески угождали, возили меня на машине, приносили подарки. Мы радовались, потому что уже никакие «словацкие герои» не имели к нам отношения. Зачастую бывало нам с нашими новыми друзьями довольно хлопотно, то угощай, то на рентген их вези. Хуже всего было, когда они у нас угощались, благодарили за все и приходилось с ними выпить. Муж после двух объемистых рюмок валился с ног, а не выпить не решались. Вообще, признаться, мы все же очень их боялись... В жизни не пившая, я пила полными стаканами, перед этим сделав хороший глоток подсолнечного масла, и ничего со мной не случалось! Держалась, как и все мои Миклоши, мои предки, знаменитые тем, сколько могли выпить, не теряя головы!..
Пока что все шло хорошо, главное было как-то остаться в Праге, любой ценой. Забирали пока что всех советских граждан, но мы никогда не были советскими и нас это не касалось. Чешские активисты тоже держались вдали от нас. Муж работал на своем последнем месте на большой фабрике — «Чешско-моравской», в Праге. В войну чехи там дружно производили для немцев танки, ну а теперь даже не знаю, что они там делали... Мужа очень уважали. Он им ничего особенно хорошего не сделал, но и плохого не делал никогда. Помогал, как мог, и был одним из четырех фабричных врачей в республике, которых чехи оставили в покое и на работе.
Материально нам жилось неплохо, а вот покоя не было. Не было сведений от родителей мужа, от Славочки. Неизвестно, что с мамой... Папы, я была уверена, нет в живых. И его-таки убили в гродненской тюрьме, как и дядю Володю...
У нас снова был центр белорусской жизни. Все беженцы, не успевшие уехать на Запад, собирались у нас... Зачастил к нам очень хороший, спокойный парень Петр Стенник, он очень заботился о беженцах. Где-то в деревне под Прагой жили наши, среди них доктор Минкевич с женой и двумя дочерьми, одна из них была нареченной Петра...
Однажды пришла девушка, говорила, что убежала из сов<етского> лагеря, у нее был при себе только индекс виленского универс<итета>, она его показала. Мужа моего она знала... Держалась неприятно, но я считала своей обязанностью помочь ей. Она нам заливала, что убежала из лагеря, чтобы повидать нас, что ее от американцев украли в сов<етский> лагерь. Мы слушали и не подозревали, что она прислана по наши души. Она увидела у нас Петра и все добивалась от него, как выбраться на Запад... Нужно же было в это время заболеть дочери Микуличей. Болела она тифом, тяжело. Положили девочку в сельский госпиталь, где ее совершенно не лечили, потому что местный персонал был коммунистическим, а их считали сбежавшими от Сов<етов>... Отца-доктора к больной не пускали. Однажды Петр пришел почерневший от боли — Галя умерла. Несчастье сделало нас неосторожными... Меня просили добыть разрешение похоронить ее на пражском кладбище для эмигрантов. Чехи обычно мне ни в чем не отказывали, не отказали и на этот раз. Тело перевезли в часовню на кладбище. Был какой-то уже осенний почти праздник, и я поехала в эту часовню на вечерню.
У часовни я увидела Жука и с удивлением спросила, что он здесь делает? Он взглянул на меня как-то странно и сказал, что пришел посмотреть на могилы солдат. А тут еще появилась виленская «студентка». Я испугалась. Она мне объяснила, что ее отпустили из лагеря, и стала намекать, что пражским белорусам грозит беда. Меня насторожила сама атмосфера того вечера, а тут еще такие разговоры... Странно.
Назавтра был дождь. Муж, уходя на работу, просил меня не ездить на похороны, он уже начал беспокоиться. Утром приехал Петр, оставил у нас мальчика в возрасте нашего Юры, а сам побежал на кладбище. Похороны должны были быть после обеда. Я оставила детей дома и поехала в часовню, повезла большой букет белых гладиолусов. Поехала, чтобы выразить соболезнование бедным родителям и извиниться, что не смогу быть на похоронах.
Матери умершей девочки я сказала, что чувствую, как за мною всюду ходят, и боюсь, как бы не причинить им еще большего горя... Она стала просить меня обязательно приехать. Я вернулась домой, покормила детей, и мы поехали с ними на кладбище. Муж приходил с работы только вечером. Когда мы вылезали у Ольшанского кладбища из трамвая, я увидела на другой стороне улицы двоих сов<етских> офицеров, которые, очевидно, долго так стояли, потому что у них уже горбы от дождя появились на гимнастерках.
На похороны мы опоздали. Засыпали могилу, над которой стояли наши люди, а среди них, обнимая какую-то девчушку, та шпионка. Меня затрясло... Неизвестно откуда насобирал ось наших, они не побоялись разделить несчастье с друзьями. Стою, смотрю на них и плачу, а эта стерва спрашивает у меня: почему плачу? Говорю, что куда же ехать этим несчастным людям, когда ж уже наше Отечество будет для нас и мы хозяевами в нем... Потом подходит Петр, все мы складываемся, сколько у кого в кошельке, и Петр расплачивается с батюшкой.
Люди уходят, а у нас все находятся дела. Наконец уходим и мы втроем. Стерва, Петр посредине и я... Петр вдруг говорит: «Переходим на польский язык». Я оглянулась — нас догоняли те офицеры... Боже... Они подошли и набросились на стерву, зачем она вышла из лагеря, и повели всех нас в советский лагерь для переселенцев. Она толкает меня и говорит, чтобы я убегала. Почему? И как я брошу Петра, Боже мой...
Нас привели в лагерь. Петр показывает свои польские документы, я ругаюсь с ними, говорю, что не их гражданка, но без Петра, думаю, не уйду. Петр побледнел, закурил папиросу. Наконец тот офицер сказал, что я могу идти домой. Я там кричала, что дети одни дома, потому что детей мы отправили сразу. Что делать? Петру, я вижу, не помочь, а вот остальных людей спасать надо. Выхожу, а тот, кто провожает меня, спрашивает: «Кто вы?» Говорю: «Домашняя хозяйка». «Кто вы?» — повторяет. Говорю: «Поэтка». Тогда он начинает меня уговаривать уезжать в Советский Союз, отправят нас аэропланом, даже не через лагерь. Я кричу: «Нет, нет, нет!» И бегу без памяти к трамваю.
До прихода мужа я уже послала своих знакомых чешек к нашим людям, чтобы они спасались, скорей бежали. Когда пришел муж и начал что-то говорить, что ужин невкусный, что он колбасы не любит, я расплакалась, но о происшествии на кладбище ему не сказала. Мной овладел смертельный страх перед судьбой, которую этот человек уготовил мне, себе и нашему ребенку, было ясно, что перед нами пропасть и на этот раз ее не обойти...
Боже мой, неужели и нам погибать, как несчастным родителям моим, как всему нашему роду? Боже милостивый, спаси нас, смилуйся, Боже, над ребенком моим на этой земле чужой и теперь враждебной.
Значит, полная тяжких предчувствий я и назавтра утром ни словом не обмолвилась мужу о произошедшем на кладбище. Мои чешки точно выполнили просьбу, предупредили, кого нужно. Муж ушел на работу, сын играл с детьми во дворе. Утро было хмурое, а на сердце беспокойно, как никогда. Я принялась варить какое-то повидло на зиму, но у меня все валилось из рук. Примерно в обед кто-то позвонил. Открыв, я увидела стоявших у порога двоих вчерашних офицеров. «Не ожидали нас?» — спросил рыжий. «Ждала», — отвечаю абсолютно честно, потому что так и думала, что преследовать меня не перестанут... Что ж, вошли в дом. Я им предложила сесть. Начался разговор. «Мы вас очень просим вернуться в Белоруссию, вы здесь живете бедно, а у нас Алесь Кучар зарабатывает 11 тысяч рублей в месяц, вот и вам дадим столько же». «А что вы сделали с нашими писателями в 37-м году, не для того же ли и я вам нужна?» — говорю им. «Мы ждали войну», — отвечает офицер. «Что ж, вы снова можете ждать войну и делать то же самое». На это он мне ничего не ответил, только уговаривал, чтобы мы возвращались в Белоруссию. Посмотрев на книжки, пообещал все нам перевезти. «Спасибо, — говорю, — а что вы сделали с моими родителями?» — «Мы были суровыми к самим себе», — отвечает он. «Вы снова можете быть суровыми сами к себе, — говорю, — нет, отстаньте от нас, мы никуда не поедем!» Во время нашего разговора все звонки в дверь. Это стерва спрашивает, кто у нас? Когда я ей сказала кто, она спряталась, будто испугавшись, чтобы ее не сцапали. Я, кажется, ей верила, так она умела притворяться. Вернулась в комнату, и они спрашивают: «Кто там был?» Говорю, почтальон. Потом пришла знакомая чешка и села в кухне, прибежал Юрочка. Разговор у нас один: «Слушать и знать вас не хочу, ступайте себе, откуда пришли». Тогда рыжий офицер говорит: «Вот мы научим вас любить советских офицеров, поезжайте с нами теперь на площадь Победы, заедем в кафе». «Что ж, говорю, — там у вас штаб, и вы меня хотите туда отвезти, мне ясно, так знайте, что живой я вам в руки не дамся. Скорее выпрыгну из окна и разобьюсь, чем вы меня схватите.» А стерва все звонит... Я вру им, как могу. «Что сказал ваш муж о том, что мы вас вчера задержали?» — «Ничего не говорил, он ни о чем не знает». — «Неужели вы ему не сказали?» «Нет, — говорю, — не сказала». «Так вы ему и дальше не говорите», — советует. Сама, думаю, знаю, что делать, а ты убирайся из моего дома!