Еще за полгода до этого пришел к нам Опа (отец фрау Пипер). Муж был на работе. Он стал мне объяснять, что теперь такое время, что врачи работают и с лопатами и что его зять бессилен в этом случае нам помочь, что мужа моего приказали послать в трудовой лагерь в Моравию, в Кутины, куда перенесли какую-то авиафабрику из Австрии. Было очевидно, что снова поступил донос на Янку, Ермаченко не спал.
Итак, снова пришлось ехать мужу куда-то в моравские леса, где в трудных условиях размещалась та фабрика и рабочий лагерь. Однажды я его навестила, едва добралась какой-то грузовой машиной... Познакомилась я там с Каролем Вотру бой, фельдшером мужа... Карличек до последнего времени остался нашим большим другом.
Я снова очень беспокоилась за Янку. Наше супружество было как сон, как нереальность. Все нас судьба разлучает: то после свадьбы на несколько месяцев, то после рождения Юры на два года, то на Белоруссию, то теперь на Моравию. На столике у моей постели Евангелие, я читаю его по вечерам, а Юра прижимается ко мне и слушает, слушает. Ему всегда мало моей дружбы: «Мама, пусть сегодня будет мой день и мы будем только с тобой, будем рисовать, читать, рассказывать». Как нам тогда хорошо, мы как два друга, как ровесники, тешимся одним и тем же; когда я читаю ему отрывки из своей «Рогнеды», ему кажется, что он маленький Изяслав...
Прошлое наше разбросано по пражским архивам, и жалко, нет его исследователя д-ра Гриба, нет дядьки Василя с его работой над историей Белоруссии. И в отсутствии их живем мы сегодняшним днем, тревожась за судьбу Отечества и за судьбу близких своих. Где-то уже поделили Европу, по собственной воле присоединили целые народы, не спросив согласия тех, кто проливал кровь...
Опять ломают на новый лад уже ломаное-переломанное, опять порядки чужие, замена богов и извечной правды людей и земли, на которой эти люди живут испокон веку. Эксперимент — это то, что ожидало нас после всех ужасов минувшей войны. Мир не бальзам на душу, а мир как новые раны, которым не видно конца.
...А пока что собираются в Праге несчастные власовцы, которым судьба позволила еще немного пожить, ибо, отданные Сталиным на милость-неми- лость врагу, они уже давно гнили бы в земле, если бы не спаслись в армии РОА. Кто доходил от голода и массовых издевательств над людьми, тот их осудить не может... За их судьбой вновь встает понятие двух тираний н никакой третьей возможности спастись.
...Бегут из Праги немцы... Не немцы бегут в страшную Неметчину, в разрушенные города, в голод. Там с каждым днем будет лучше, говорила мне Ольга Петровна, сестра Леси Украинки, а там, где вы хотите остаться, никогда не будет хорошо, никогда... Как часто я вспоминаю ее теперь, но спасения нет. Мой «социалист» был счастлив, что все уехали и моя особа в его полноправном, супружеском распоряжении, а остальное значения не имеет. Только поэты, как птицы, чувствуют будущее и страдают уже авансом. Кажется мне — ступаю по острию ножа и кровят мои ступни.
...В Великую субботу идем с Юрой в церковь на исповедь пасхальную и к причастию... Тревожно... Выходим за руку из церкви, солнце, всюду флаги национальные, американские, английские, советские. На Гусовой площади народ. Через несколько минут там будет бой и танки разобьют памятник старины, ратушу и знаменитый чешский Орлой...
Задержись мы еще на несколько минут, попало бы и по нам. Наше счастье. Чехи уже сражаются где-то за радиостанцию. Всюду флаги, флаги... Молодой немецкий воин выводит за руку из авто девушку в фате с букетом цветов. Как невовремя... всюду строятся баррикады, стрельба. Мужа взяли на медпункт в костеле. Я хожу к нему, и он обмирает от страха, как буду возвращаться домой под выстрелами. Так несколько дней... Наконец пришел муж. С утра включено радио. Власовцы и чехи дружно хотят защищать Прагу, то снова встревоженным голосом немцы просят власовцев не оставлять их. Сразу переменились роли. Поблизости от нас еще довольно спокойно. Утром слышу по радио, что советские танки на окраинах Праги! Мне страшно, все прочитанное о них, слышанное, пережитое родственниками встает перед глазами, кажется, смерть протянула ко мне костлявые руки и я в полной ее власти. Ах, Янка...
Через несколько часов танки на нашей улице. Сидят на них молодые, запыленные бойцы с веселыми лицами победителей. Офицеры что-то коман дуют, они важничают, едва разговаривают с людьми, а люди приветствуют их, на танки сыплются цветы; влезают девушки в национальных костюмах — май! Юра уже познакомился с каким-то офицером, привел его домой, он мне не нравится. Почему-то у нас останавливается какой-то небольшой штаб. Пасха, и я ставлю, что есть, на стол, а они приносят с кухни свое и водку. Смеются над нашими рюмочками, просят стаканы. Я слышу, как майор говорит солдатам, чтобы ничего не трогали у нас в доме, нельзя!
На улице чехи лупят немцев, старых и малых. Майор просит меня сказать им, что этого делать нельзя... лежачего не бьют. Я понимаю, что все это только слова, иначе почему же он сам им этого не скажет... На голых плечах немцев синяки от плетей, они разбирают баррикады. Вечером наш штаб уезжает. Назавтра чехи гонят немцев по улицам. Всем им выжгли клейма на лбу. Среди них и женщины, и с самого начала войны известные нам антифашисты. Чехи их бьют. Бьют, главным образом, коллаборационисты, те, кто сотрудничал с ними...
По улицам ведут детей немецких, ведет их кто-то из Немецкого Красного Креста. Чешки подбежали и рвут этих детей, валят на землю, топчут ногами. Муж закрыл мне пиджаком голову: «Не смотри, мать, не смотри». А в доме сидеть никак нельзя, скажут: не радуемся «освобождению»... Юра бежит домой с плачем и кричит: «Не хочу жить на таком свете, где бьют детей»... Соседка припала к моей груди и плачет: «Пани докторша, я не могу смотреть на издевательства над людьми, но только вам могу это сказать, своих боюсь». О милая п<ани> Копэцка, совсем же недавно она помогала, перепрятывала евреев...
Какой-то человек подошел на улице и говорит то же, что и соседка, он вернулся из лагеря и видеть издевательств не может... Еще совсем недавно, когда рядом с нами останавливался поезд с заключенными в полосатом, мы их кормили, заботились и о немцах, а теперь... А теперь за одно немецкое слово разъяренные чешки лупят их. Шли пленные бельгийцы, спросили о чем-то по- немецки, и на них так напали бабы, что чуть не убили на месте и, только узнав, что это пленные из Бельгии, превратились сразу в чутких самаритянок — бельгийцы плюнули им в лицо. Босых немок гонят по битому стеклу и бьют, а усатые советские солдаты выносят немцам по кружке пива. Бой кончился, одержали победу, и у бойца нет потребности больше убивать, ему хочется доброго мира. Троих немцев повесили за ноги, облили бензином и жгут... Пропадите пропадом с такой культурой! Полностью переняв гитлеровские методы, кричат, что они демократы!
С утра чешские мамы с детьми в колясках и едой ожидают на площади «зрелища». Немало, тридцать шесть тысяч народа. Даже мудрая Англия спросила по радио: неужели это народ Масарика? С тех пор начали вешать в тюрьме, во дворе. Приходит печальный Карличек и говорит, что никогда не женится на чешке... К его другу судье пришла знакомая девушка,чтобы он достал ей «лістэк на поправу» («билет на повешение»). Потому что «любителям» таких зрелищ продавали билеты. «Нет,— говорил Карличек,— не женюсь я никогда на своей землячке, я лучше возьму белоруску...» Что ж, дорогой Карличек, и белоруски не все поэтессы, есть и у нас всякие, но таких, кто хотел бы смотреть, как вешают людей, таких мало... Около нас какой-то сов<етский> госпиталь. Пожилой старшина ежедневно берет туда пару немок из лагеря и никогда не обижает их, накормит, даже даст с собой. Долго еще проводили чехи суд истории над извечным врагом славянства, жаль только, что методы их мести-справедливости не делали чести славянству в XX веке нашей эры. Создали такую «рэволючни гарду» (революционную гвардию), которую все называли: грабящая гвардия... Один из них пришел к нашей киоскерше совсем уже от этого одуревший и рассказал, что немецкие дети, просившие, чтобы он их не убивал, все стоят у него перед глазами и днем и ночью, и он чувствует, что сходит с ума...