— Што, повылазили вочы, или залил их так, по кардопле прешь... Да я ж ее тольки прополола да тольки што ж окучила, кожны кустик, все своими руками, пяттю пальцами...
К Ненене подскочил, сняв неизвестно зачем фуражку и обнажив лысину, здоровенный, грудастый, что баба, мужик, по всему, главный здесь, бригадир.
— Ты что, баба, кричишь, без тебя начали, некогда нам. Но все в порядке, все до последнего черепка из хаты вынесено, можешь проверить,— и он взял ее за руку, но Ненене с неожиданной силой оттолкнула его так, что он даже упал и не торопился подниматься, видимо, озадаченный тем, как эти живые мощи в юбке могли свалить его. А экскаватор уже подмял забор и медленно полз, словно подкрадывался к кривобокой, вросшей в землю хатке. Хатка вроде даже как сжалась, пугливо смотрела пустоглазыми окнами на подбирающуюся к ней махину, и казалось, а может, и не казалось, может, и на самом деле вздрагивала. Между экскаватором и хаткой сухо семенила Ненене, махала руками, будто пыталась отогнать экскаватор. И со стороны все это выглядело нелепо и смешно, и сносчики, как ни тягостна была их работа, а тягостность эта явно проступала на угрюмо сосредоточенных лицах, посмеивались про себя, жуя хрусткие, с бабкиной грядки огурцы.
— Ох, ироды, ох, не люди вы, не люди,— квохтала, подбегая то к одному, то к другому, Ненене, стараясь найти хоть в ком-нибудь поддержку и не находя, встречая только смущение да уходящие в сторону глаза.
— Было б что, бабка, жалеть, о чем горевать, развалюху такую,— не выдержал все же кто-то.
— Развалюху? — взвилась Ненене. Экскаватор, уже вплотную приблизившись к хате, остановился, из кабины высунулся экскаваторщик и показал рукой: убирайте, мол, бабку. А бабка, словно уразумев вдруг непоправимость происходящего и успокоив себя этой непоправимостью, как в плаче по покойнику, набрала приличествующую случаю высоту и теперь тянула на этой высоте без выражения и остановок, со скорбной раздумчивостью:—Хатка, ты ж моя хатка, свет ты мой, заря. Ты ж мяне всю войну боронила, дочку у мяне приняла, ты ж моего батьку и мяне годовала, ты ж моего мужика пустила, отсюль мой человек на войну пайшов, с победой калекой вернулся, з яе уперад ногами яго и вынесли... — Ненене как бы забыла, что родилась все же в другой хате, из другой хаты уходил на войну и ее Иван, вот только помер он в ней. Но не в одной забывчивости было дело. Она оплакивала сейчас не только свою хату, но и свою жизнь. Сегодня, сейчас, а не вчера правила настоящие поминки по тому, что ее удерживало в жизни.— Да была ж ты теплая, да была ж ты ласковая, да была ж ты милостивая. А ти знае-ведае кто-небудь з вас, што такое своя хата, и ти мели вы батьку-матку, свое житло...
— Все, бабка, мели,— и было в этих словах сочувствие, только Ненене не услышала или уже не хотела слышать.
— Все ты, пройдисвет, мев, была у собаки хата...
— Полегче, бабка, полегче, мы все ж на работе,— это спохватился бригадир.
— На работе? И гроши вам за такую работу яшчэ плотять? — Ненене была искренне удивлена. А экскаватор уже навис над хатой, задел уже стрелой крышу.— Люди, людцы, обороните! — Ненене с воплем кинулась к экскаватору. Бросив рычаги, выскочил из кабины экскаваторщик.
— Жить, бабка, надоело?— Надоело, сынку. Утомилась я от такой жизни.
— Так я не утомился. У меня пятеро... Ты квартиру уже за эту хату получила, а я за этой квартирой по всему свету мотался.
— Камяницу, сынку, получила...
Но экскаваторщик не слушал ее, он тоже вопил, размазывая ветошью по лицу пот и машинное масло:
— И гроши тебе еще за огород заплатили... Жлобы вы...
— Возьми тые гроши. Застила свет тебе моя хата. Грошам ты моим позавидовал.
— Тьфу на тебя, бабка, типун тебе на язык. Ничему я не завидую. Работа.
— Работа... — снова завела Ненене,— ой, хатка ты моя, ды теплая, ды тихая...
На этот ее вой подоспели и князьборцы, было их немного, у всех были сегодня одни печали и заботы, и стояли они в сторонке, к Ненене не торопились. Ненене сама воззвала к ним:
— Люди, людцы, гляньте вы тольки, что с огородом зробили, перетерли все в муку. При вас, люди, смерть приму, глядите! — и Ненене легла под гусеницу экскаватора.— Уключай свою машину! Пускай иде через мяне, як по мосту.
Из-под гусеницы Ненене вытащил Матвей, позвали его или он сам услышал крик, неизвестно. Попытался поставить бабку на ноги, но она снова кувыркнулась на землю, и Матвей опять поднял ее, выскреб почти из-под траков, держал на руках, как ребенка, смотрел на односельчан, не решаясь никому передать ее, не зная, кто согласится принять эту ношу. А Ненене молотила его по груди сухонькими кулаками.
— Я ж, Матвейка, с твоей мати жито жала, подругами были. Твой батька чуть на мне не женился. А ты мяне обманул, обманул.
— Тетка’ Тэкля, мы же договорились...
— Договорились, уговорил ты мяне, соколик, сынок, обманул. Сказа©, усе хаты ураз под снос. А мою вперед других пустив.
— Тетка Тэкля, тетка Тэкля,—приговаривал, словно обращался к ребенку, Матвей,— крайняя ваша хата, концевая.
— И твоя концевая. Только ты свою не рушишь.
— Я как лучше хотел. Я последним хотел, когда вы уже в новых квартирах будете. Слово себе такое дал. И не вы одни сегодня переезжаете, только у других праздник, а вы...— Ненене не слушала его, как клевала сухими кулачками по груди, так и продолжала клевать, на ноги не хотела становиться. Матвей не выдержал: — Да помогите, в конце концов, кто-нибудь!
Но никто не спешил помочь. Сносчики чего-то ждали, быть может, команды, чтобы снова приступить к работе, князьборцы отворачивались, избегая его взгляда.
— Твоя ноша, сам и неси, председатель,— робко проговорил кто- то, Матвей не разобрал кто.
И Матвей отнес Ненене от экскаватора, усадил на землю в тени дуба.
— Вон белокаменный стоит, вот моя ноша. Спасибо мне еще скажете, тетка Тэкля. Начинай! — махнул рукой.
Князьборцы молча отступили от машины, сносчики подошли ближе. Экскаватор поднял ковш, как кулак, черный, мужицкий, подержал его на весу над хаткой и опустил на крышу. Крыша дрогнула, зашаталась, взмыла двумя половинками, будто крыльями, вверх, и тут же крылья эти устремились вниз, рассыпались трухой и дранкой. Взвилась столбом в небо серая пыль. И снова поднялся в небо ковш- кулак, и снова грохнул с размаху, теперь уже по чердаку. И еще выше поднялась пыль, полетел мох, песок, покатились бревна. Мгновение, и только печь белела среди развала.
— Ну вот и все,— сказал Матвей,— конец старой жизни. С новосельем тебя, тетка Тэкля.
— Не-не-не,— подхватилась бабка, выползла из тени.— Кирпичики еще, кирпичики...
Собирая кирпичики, она ползала по раскиданному селищу, пока до последнего не сложила их возле дуба. Сложив, перекрестилась, поклонилась тому месту, где когда-то стоял ее дом, и пошла, не оглядываясь, в новый Князьбор, в новую свою квартиру — комнатку и кухню, в полной уверенности, что не заживется в том новом Князьборе, что не будет у нее больше ни весен, ни зим, нет у нее сил на новые весны и зимы, быть может, и утра впереди уже нет, не проснется она следующим утром. Но в новой своей квартире Ненене не только перезимовала, встретила весну, а и много других весен, хотя так и не сказала спасибо Матвею за те весны. Скрипела, гнулась, как скрипит на ветру старое дерево, но не ломалась. Умереть же было суждено совсем другой бабке, и она, отходя, шепнула все же на ухо Матвею: спасибо. Шепнула уже, наверное, далекая и от старого, и от нового Князьбора, чуть слышно прошелестела это спасибо иссохшими губами так, что Матвей и не понял, кому оно было адресовано: ему ли, той дали, в которую уходила, или прожитой ею жизни.
***
Старая Махахеиха после зимы не поднималась с полатей, выползла на свет только раз — в день свадьбы внучкиной. А после свадьбы вновь залегла в своем закутке, И в доме ее вроде бы уже не замечали. Да что замечать, если работы ей поручить никакой нельзя было. Хорошо и то, что хоть сама от себя мух отгоняла. Разговаривала сама с собой и замолкала, забывая, о чем говорит, тоскливым взглядом смотрела то на дочку, то на зятя, то на внучку, как на детей малых, следила глазами за каждым их шагом, глазами требовала подать что-нибудь, гневливо трясла крючковатым носом, если подносили не то. В общем, ждала своего часа, обижалась, что так долго не наступает. Хотя кто-то уже, наверное, ходил у ее изголовья, с кем-то шепталась она ночами, умоляла: возьми, возьми... Но в то утро, когда все произошло, бабка вдруг преобразилась, ела не лежа, а сидя на полатях, и не с ложечки, а сама. И яйцо попросила принести куриное, свежее. Вытерла его о дерюжку, разбила о припечек, высосала до капли и с удовольствием трижды повторила: люблю, люблю, люблю. После чего надолго задумалась, все так же сидя на полатях. Васька с Надькой в хате были одни и собрались уже уходить, когда она подозвала их.