Литмир - Электронная Библиотека

Махахей рассказывал, что он только что не ослеп, так следил за ней, слезы из глаз потекли. И показалось ему с земли, что достигла птица солнца, растворилась в нем, превратилась в жаркий точечный огарок. Но горящая эта точка стала вдруг разрастаться, надвигаться на землю, на немцев, на него, Махахея, шла с неба на эту грешную землю, как бело горяптий снаряд, как само возмездие идет. И точно. В тишине, при полном молчании и сельчан, и немцев грянула оземь птица, вздрогнула под ногами у Махахея земля, вскинулось в груди сердце, и из сердца полыхнуло огнем, жаром в глаза. Закачались, по­плыли в глазах хаты, загудели, заходили ходуном вековые дубы. Бу­сел и буслиха, растерзанные, окровавленные лежали в тишине утра в деревенской пыли у ног чужаков.

Есть ли на свете большая верность, чем вот такая? И стала она легендой полесского края, и не только полесского. В других местах го­ворили, что это было в их селе, но только с лебедями. Матвей не пе­речил, не хотел развеивать то, что вставало за этой легендой. А вста­вало Полесье, Князьбор, непорушный и вечный, за измену которому карают людей и птицы, те же самые буслы. Человеку, порушившему буслиное гнездо, предсказывают: жди беды. И, случается, находит бу­сел своего обидчика и мстит ему зло, жестоко — то опустит на кры­шу горящую головешку, принесенную им в клюве, и схватится огнем хата, то бросит в колодец змею. Быть может, антон несет эту головеш­ку сослепу, йе рассмотрев, что она с жаром. Быть может, змея в коло­дец тоже попадает случайно. Но Матвей сам был из антонов, его отца тоже звали Антоном. Был, звали... И горько ему смотреть на предот­летный танец птиц. Хотя нет уже танца. Буслы еще продолжают хоро­водиться на луговине, дрыгают ногами-циркулями, но что-то измени­лось в рисунке их пляски, в плавном до этого взмахе крыльев уже слы­шен ветер, посвист бури. В гибких минуту-другую назад шеях уже ощущается непреклонность и резкость, так изгибается змея перед тем, как брызнуть ядом. И тут Матвей увидел того, кого собирались они ужалить. На кочке, будто на лобном месте, в отдалении от других стоял одинокий бусел. Птица как птица, его даже можно было при­нять за вожака. В первую минуту так о нем и подумал Матвей, но чуть присмотрелся, увидел приспущенные крылья и склоненную го­лову бусла, понял: нет, не вожак — провинившийся. Не было силы в его крыльях, не было в них напора, устремления в небо. И цветом от­личался он от своих собратьев. Грязноваты и неухожены были его перья, тоска в них серая была заключена, клонила к земле вялую его шею. Птичьей древней тоской налились и глаза Ровды. Тоска эта была такой же застарелой, как и жажда внутри него, копилась в складках серого костюма, черными тенями стыла под глазами. Во всем — ив одежде, и в лице, и в жестах — та же птичья слинялость. И жалел он в ту минуту больше себя, чем этого одинокого аиста. С ним все было ясно и просто, чья-то жалость, а может, и равнодушие отца ли бусла, матери ли буслихи сгубили его. Птицам еще весной стало ясно, что лето ожидается трудное, некормное. Не думали, не заглядывали в за­втра, плодились воробьи, воронье, а антоны, раскачиваясь, держа рав­новесие крыльями, неловкими в гнезде, не цепкими на дереве ногами выкатывали из гнезд лишние яйца, сбрасывали наземь: пусть останет­ся одно яйцо, пусть выклюнется из него один птенец, но чтобы креп­ким он был, чтобы стал он птицей, чтобы хватило у него силы на до­рогу до теплых краев и по весне чтобы вернулся назад. Этого же бус­ла, по всему видать, пожалели, дали жизнь, а прокормить не смогли. И вот, познав уже небо, померяв землю, обречен он на гибель. Не го­дится для дальней дороги, будет только мешать, не добраться ему до нового солнца. Не могут буслы бросить его в дороге. Они думают о всей стае, о всем своем роде. И заботы о завтрашнем дне принужда­ют их быть безжалостными.

Матвей не может ответить себе, оправдывает или осуждает он эту жестокость. Было время, осуждал, и не только осуждал. Когда он увидел впервые, как буслы избавляются от лишних ртов, слезы, обида на этот жестокий, несправедливый мир застлали ему глаза. И ему то­же ведь не хватало еды, и.он голодал с того дня, как начал помнить себя, как только началась война. И с ним ведь можно было так же, как с тем не родившимся еще бусленком, не родившимся, но в яйце уже напитанным горячей материнской кровью, нетерпеливо стуча­щимся в стены своей камеры; его ведь, как и бусленка, можно было так же в болото головой, головой о сосну, подушку на голову, и все. А мать бегала с ним по лесу, пряталась от немцев, недоедала сама, а совала ему лишнюю картофелину, лишний кусок хлеба. Зачем же анто­ны так? Он сорвался с места и, плача, бросился в избу за отцовским ружьем. Хотел тогда посчитаться со всем миром за эту птичью жесто­кость. И не задумывался над тем, что сам может сотворить еще боль­шую, подняв ружье на эту почти домашнюю птицу. Сейчас в нем нет и капли той злости на буслов, ее развеяли, разнесли прожитые годы. И его волнует больше не само зло, а только то, что происходит на его глазах.

Буслы уже кончили свое собрание, обговорили маршруты, ночев­ки, отплясали последнюю пляску на родной земле. Не завершено одно лишь — стая двинулась на чужака. Теперь уже чужака. Плотной мас­сой, толпой идут антоны на антона, и одно у этой толпы: изгнать его, изгнать из своей семьи, из памяти. Кто же первый бросит камень, кто первый ударит его? Толпа однорука, одноклюва и однокрыла. И все как один бьют чужака, бьют одним крылом и одним клювом — еди­ной у толпы рукой. Но тот еще держится, более того, он хочет влить­ся в эту толпу, вжаться в нее, чтобы самому клевдть кого-то другого. Свои ведь, свои кругом. Так за что? За то, что он меньше поймал лягу­шек, меньше съел ужей. Справедливо ли, что стая завьется сейчас об­лаком в небе, а он один будет бродить по пустым полям, а потом по белым снегам, пока его и самого не занесет этими снегами. Он дает себя убить, это лучше, чем остаться одному. Но боль, видимо, берет свое. Сделан один, второй шаг, а дальше уже проще, надо только пе­реставлять ноги. И бусел, понурив голову, деревянно переставляет ноги, он еще сохраняет достоинство, последнее достоинство обречен­ного — неторопливость и подчинение неизбежному. Но хватает его не­надолго. Вот уже и побежал. И Матвею самому хочется сорваться и нестись сломя голову, втянув ее в плечи от позора, все те удары, что принимает бусел, достаются и ему, тело ноет от жесткости костяных клювов, оно уже все в ссадинах и синяках. А бусел бежит, хотя смыс­ла в этом его беге сейчас нет, безнадежность гонит его вперед, стая же отстала от него. Изгнанный бусел больше уже не бусел ни для стаи, ни для себя, и в его движениях уже что-то утиное, тяжелое, перевалистое. Матвею кажется, что это сама земля зашаталась у птицы под ногами и кренит его, мотает из стороны в сторону.

Стая взмывается вверх и кругами, кругами набирает высоту, ро­зовым и белым клином вонзается в красное закатное солнце, распла­стывает на трое его, вспенивает махом могучих крыльев и небо, и солнце.

— Колесом дорога,— машет вслед стае Матвей.

Один лишь только бусел остался на земле. Бусел и Матвей Ровда на пустынной дороге. Бусел печально смотрит вслед с клекотом ухо­дящей за горизонт стае и сам пробует кричать, но нет у него силы на голос, как ни выструнивается он, как ни напрягает тело, как ни помо­гает прорваться голосу наружу. Сип и треньканье вырываются из его горла, так морозно плачет и тренькает на ветру зимой расщепленная бурей, сломанная лесина. Бусел находит в себе все же силы, он снова бежит, бежит и машет крыльями, воздушно устремив вслед стае го­лову, пытается оторвать себя от земли и отрывает, и радостно вскрикивает в полный голос. Он летит, летит, бьется с высотой, с при­тягивающими его к себе желто-мертвыми травами. Но травы не дают ему уйти в небо, они гонятся за ним, тянут к земле, бусел теряет вы­соту и, не выбрасывая ног, втыкается серыми перьями в луговину, па­дает грудью и переворачивается через голову. Ровда по лугу идет к птице, та головой, кончиком клюва, но тянется еще за растаявшим в небе клином. Ровда берет бусла на руки, словно ребенка на руки бе­рет, тот слабо трепыхается, всем своим существом, даже движением крови в теле отвергает это сочувствие и жалость. Матвей припадает лицом к его теплым перьям.

2
{"b":"591460","o":1}