Виктор КОЗЬКО
КОЛЕСОМ ДОРОГА
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Непогода
Лето состарило землю, обезобразило ее лик, вспороло поля и обочины дорог глубокими, черными трещинами. В трещинах, в комьях запекшейся земли вяло копошились сморщенные иссохшие муравьи, смотреть на них было больно, трудно было понять, где и чем держится их жизнь. Солнце, казалось, тянуло соки уже не из ветвей и листьев, а прямо из корней деревьев. Дорога вытолкнула эти корни наружу, на песках их обнажили сухие ветры, машины и телеги сбили, содрали с них кору. И в местах сбивов и ссадин, будто сукровица, бледно сочились сок и смола, пораненные корни корчились в горячем песке, взбухали опухолями, вязались узлами и в этих узлах и наростах прятали свою боль. Усыхали придорожные березы и сосны, преждевременно сорили желтым листом и хвоей, словно пытались так прикрыться, защитить свои корни от жара и тяжести машин. Глаз человека и зверя бунтовал, отказывался узнавать родную землю, серую, неприютную, не сумевшую отстоять себя, с пересохшими родниками, реками и колодцами.
Матвей Ровда чувствовал, что он и сам пересох. Все было шершаво, ломко и непригнанно в нем. Ощущение жажды, шелушистости непреходяще. Хотелось, как той птице, как той книговке, что в жаркие дни не умолкает над болотом, кличет дождь, закричать: пи-ить, пи-ить, пи-ить. Хотя по календарю еще неделя до осени, солнце, заходя в красноте, возвращается на землю белым, белыми искрами припадают уже в низинах утренники. Кажется, само солнце, ударяясь знойными лучами о закаменевшую землю, высекает этот белый холодный жар. Прежде времени, то ли изголодавшись, то ли предвидя холода, собираются в отлет буслы. Сотни две сгрудилось их на луговине и ведет толковище Ни дать ни взять, колхозное собрание, этакое новгородское вече, будто из глубины веков восстали из земли деды и прадеды, седые, босоногие. Степенно вышагивают птицы по желто-побуревшей траве, вглядываются в высокое и чистое небо, помахивают ему крыльями: подожди, мол, небо, успеется, надо обсудить еще земные дела. А дела, по всему, важные, спорные. Вот только что птицы перешептывались, терлись клювами, переминались с ноги на ногу, а сейчас налетают одна на другую, сшибаются грудью, как мужики князьборские, как полешуки, что-то не поделившие меж собой: Ровды, Барздыки, Махахеи. Недаром буслов, аистов, на Полесье прозывают антонами. Матвей присматривается к птицам, видит и впрямь узнает среди них своих земляков. Все они здесь, весь Князьбор в сборе.
Многое в полесских мужиках от этих буслов и многое у этих птиц в белых свитках от людей, которые живут в этом крае, одинаково скрытны они и молчаливы. Редко-редко подаст голос бусел, заклекочет, выбьет дробь костяным своим клювом, и никогда не закричит он в хоре. Только в одиночку, когда на душе у него благостно или прищучит эту душу так, что на стенку впору лезть, когда, парашютя розовыми на солнце крыльями, высверкивая каждым пером, выставив вперед задубевшие длинные ноги, опускается в родной свой дом, возвратившись из дальних стран, или на ранней зорьке, когда выйдет он на родные просторы, луга и сеножати и захолонет все в нем от бескрайности и неуемности жизни и земли. Вот тогда, безголосый, и затянет он свою не очень умелую перекатистую песню, приветствуя рождение нового дня, будто мужик часто заударяет топором по дереву. А день его, как и мужицкий день, в трудах. Как землемер, меряет и меряет болота, подолгу уставившись тоскливым глазом в никуда. То ли стоит на одной ноге, слушая шелест метельчатых трав, как может слушать эти травы косарь, седой дед полешук, который махал, махал косой и вдруг замер, опьянел от лугового раздолья.
Молча и сосредоточенно ладит антон свой дом. Охапками, как под силу, носит он в клюве ветви и сучья, молча уходит после грозы, дождя в высокое жито, выискивая там лягушек и жаб. Веря своему соседу- буслу, приглядываясь к его жизни, предугадливо сгроят свою жизнь и полешуки. Говорят, что весну приносят ласточки. Наверное, так оно и есть в городах и весях, где нет антонов. На Полесье же весну несет на своих крепких крыльях бусел. Прилетел он и сразу сел в гнездо на раскидистой деревенской груше, что за гумном,—это еще не весна. Напрасно ждать тепла и солнца, найдет еще непогода — найдет окить на буслика, будет еще снег, и метель взыграет, и морозик придавит: антон лучше знает погоду.
Была такая окить и в этом году. Уже двадцать седьмого марта Аркадь Барздыка начал сажать картошку. Пол-Князьбора собралось посмотреть на такое диво.
— Картошка у тебя, Аркадька, озимая,— подначивали Барздыку.
— Озимая, морозоустойчивая...
— Отсыплешь, Аркадька, нам по мешочку осенью, и мы в снег посадим...
Барздыка помалкивал. Матвей Ровда смотрел на него и подумывал на следующий день и в колхозе начать сев, весна была и в самом деле ранняя, земля просохла, хоть боком катись. Но тут вмешался дед Демьян:
— А буслика ты уже видел, Аркаде, что он тебе на ухо шепнул?
— То и нашептал, чтобы не лезли кошки лапой в мои собачьи дела.
— Ну, бог в помочь тогда,— сказал дед Демьян.— А буслик будет завтра.
И на следующий день Матвей увидел бусла, когда возвращался из района. Аист сидел в гнезде на старой липе при дороге. Сидел молча, выставив наружу лишь серый застуженный клюв. А еще через день посыпал снег с дождем, к вечеру схватился морозик. Неделю лило и сыпало с неба, погода была никуда, скучная, снежная, слякотная. И так,— то тепло, то холодно — выдержало всю весну, до лета, до суховейных ветров, до палящего зноя, до самой осени, до того дня, когда буслам опять в дорогу.
Что же вы натворили, буслики вы, буськи, думает Матвей и тут же корит себя: птицы ли повинны в его беде, в той беде, которая обрушилась на землю, в том суховее, зное, которым сожжен, обморожен и он, Матвей Ровда. Буслы, за которыми наблюдает он, больше не похожи на подпивших князьборских мужичков. Птицы танцуют на лугу, выплясывают то ли старинные кадрили и польки, то ли модерновые буги-вуги. Лихо пляшут буслы, выдают коленца за коленцами и коленями едва не бьют себя в грудь. И такие ловкие, стройные у них ноги, будто девчата в мини собрались на эту луговину-танцплощадку со всей округи, петушками возле них ходят долгоногие полешуки антоны. Кончился джаз, кончились буги-вуги, деревенская русская кадриль парами несется по лугу в тиши отходящего дня. Ни девичьего возгласа, ни лихого присвиста парней, ни перестука каблуков, все в тишине, все в движениях и в солнечном розовом свете. И долгожданный холодок в груди от этого птичьего веселья, будто припал он, Матвей, к какой-то не иссохшей еще кринице и пьет, пьет до ломоты в зубах, до немоты в кончиках пальцев студеную воду, воду своих полей, своих лесов. Воду Полесья.
И Матвей начинает понимать, почему не только крестьяне, но и девчата на выданье так приглядываются к небу, ожидая буслов. Увидела девка бусла в первый раз: сидит он на гнезде — и ей сидеть сиднем еще целый год в родительском доме. Но уж коли углядела антона летящего, значит, полетит и она из родного гнезда — быть свадьбе в этом году. Верш сейчас Матвей и тому давнему рассказу Махахея о буслах, который довелось ему услышать, когда он еще просто дружил с Аленой. Пусть это сказка, но такая, которой должен верить человек, если есть у него душа и душа его ждет чего-то, не изверилась, еще надеется, и будет надеяться, пока не померкнет свет в очах.
Ворвались в их деревню Князьбор немцы, когда жито уже поспело. На мотоциклах и вынеслись из этого жита. Треском моторов, чужими своими голосами подняли в небо буслов. Разгалекались, свету белого не видно: гуси, гуси, гуси. Ц давай палить из автоматов, из «шмайсеров» своих по этим гусям. Подстрелили одного, он камнем врезался в дорогу, в пыль, в песок, свистом мертво сложенных крыльев вонзился в людской вздох и крик. А стая, все буслы, как и люди уже потом, когда узнали, что такое война, на болото, к лесу потянули. Осталась в небе одна только птица. Три круга над мертвым сделала, прокурлыкала смертно, вещательно и ввысь ушла.