— Колодезь, дай же... — это опять подала голос Царица, но не договорила, словно поперхнувшись, замолчала и оглянулась в испуге. Заметила, что, кроме Матвея, нет рядом с ней никого, что люди потихоньку отодвигаются. Догадалась, почему, и завопила, содрогаясь всем своим тучным телом: — Разве ж я виноватая, люди добрыя. За што вы все на меня да на меня. А я ж ни полстольки никому зла не сделала,— и она показала Матвею на ногте, удивительно маленьком на такой пухлой руке, на полсколько никому не сделала она ничего плохого. Ткнула рукой в лицо так, что он отшатнулся.— И мой же колодезь высох,— Царица теперь обращалась только к Матвею.— Во злодей стоить, во кто всю нашу воду попил. Вот он, глядите...
Но никто глядеть ни на Матвея, ни на Царицу не пожелал. И танцы скисли, хотя бил бубен, невозмутимый Анисим играл на нем, как никогда, и Семка-цыган старался, наверное, жалел его, Матвея, музыкой, скрипкой старался прикрыть его от позора. Рвал душу сухо и натужно скрипящий журавль. Гости потихоньку один за другим ускользали от этого скрипа в хату, даже Царица отцепилась от Матвея, переваливаясь, подалась туда. Жених так же, как и невеста, почти ничего не выскреб из сухого колодца. Снял ведро с крюка, плеснул под ноги Матвею жидкой ржавой грязи и, подхватив под руку Надькуг пошел вслед за гостями в хату. На дворе остались один только Махахей да старая Махахеиха. Матвей подошел к Махахею.
— Надо было сказать, дядька Тимох.
— Што говорить, Матвей?
— Ну, не знаю,— смешался он,— попросить...
— Воды попросить? Кто ж это воды просить?
— Ну не воды. Не у вас одних такая беда, у многих колодцы попересыхали. Уровень грунтовых вод понизился, так называемое УГВ... — Матвей обрадовался, что вышел на это УГВ и теперь мог говорить без стеснения и долго, но Махахей не стал его слушать.
— Черт с ним, с твоим УГВ,— сказал он,— понизился и понизился. Все понизилось,— и Махахей тоже ушел.
— Я б круги вам привез,— попытался было остановить его Матвей, но он досадливо отмахнулся от него, как от мухи, и скрылся за дверями.
Матвей подсел к Махахеихе, в хату к людям ему идти не хотелось. То, что в колодцах в Князьборе не стало воды, было ему не в диковинку. Колодцы пересохли, как только из-под хаты деда Демьяна ушло болото. И князьборцы уже давно углубляли свои колодцы, одни просто чистили и подкапывали, добавляли в сруб по венцу-два, другие же требовали от него бетонных колец. Он отбивался: «Скоро переселение».— «Переселение скоро, а воду каждый день надо».
Одна Ненене всю кровь из-за этой воды по капле выпила.
«Твой батька раз на мосту часы забыл. Полез до воды руки мыть, часы с руки и на дощечку. И забыл»,— издалека подступалась она к Матвею, хлопала круглыми глазами: понимает председатель или нет.
«Ну и что, тетка Тэкля, забыл, а потом вспомнил, вернулся и взял»,— не мог уразуметь ее маневра Матвей.
«Во-во, день прошел, пока вспомнил, а часы лежали, дожидались хозяина. А хата моя без хозяина...»
«При чем тут, тетка Тэкля, мой батька, его часы и твоя хата?»
«А при том, что я хозяйка в моей хате. Где что положила, там и возьму, а вот буду хозяйкой в каменице той твоей?»
«Ты что, тетка Тэкля, не хочешь переезжать? Мы же договорились».
«Да як тебе сказать,— мялась Ненене,— сдается, договорились».
«Так чего тебе еще надо?»
«Воды, Матвейка, воды. Не стало в моем колодезе воды».
«Зачем тебе вода, зачем колодезь, в новых домах водопровод и канализация».
«А я напоследок из колодезя хочу. Вода из крана не тая».
Всему Князьбору вода из крана вдруг стала не той, хотя до этого, бывая в гостях у детей в городе, похвалялись: чего не жить моему Степану или Ивану — за водой и то не надо ходить, в хату прямо вода подведена. И хвалили ту городскую воду: добрая вода, болотом не пахнет. А тут заныли все сразу, как та же Ненене:
«Хочу колодезь, покинь мне колодезь, трохдонны ён — дно жалезное, дно серебраное и золотое дно. И все три высохли. Не буде воды в моим колодезе, не буде и в твоим поле, Матвейка, высохне и поле, попомнишь мяне, высохне».
«Хватит, тетка Тэкля»,— пытался отбиться от нее Матвей, но не тут-то было.
«Ой, не-не-не, Матвейка. С колодезя надо починать. С воды, с кринички все починалось. И речка наша с кринички, с-под березы выбегала».
«Что тебе и твоему колодезю надо?»
«Углыбить его надо. Круги цементовые подвезти».
«Хорошо, привезу круги»,— обещал Матвей и привозил. И не только Ненене. Такие разговоры ему приходилось вести почти ежедневно. Стали дергаными, непохожими на себя не только его полешуки, менялась, стала дерганая и сама князьборская земля, птицы и зверье, живущие на ней. Стали нервными и неприкаянными князьборские буслы. Всегда радеющие о доме, о потомстве, в этом году словно и не садились на гнездо, будто отпала у них надобность в продолжении рода, в одиночку и стадами бродят по бывшему болоту, бескрайнему сейчас нолю, будто потеряли что-то, потеряли своих лягушек и отказываются искать их на стороне. А князьборские деды, и всегда немногословные, как онемели окончательно. Соберутся, молча посидят на скамейках возле хаты, повздыхают, покрутят, как неоперенные птицы, головами, покурят самосада из старых запасов и, завидев Матвея, торопливо разбредутся. Идут, как те же буслы, туда, где текла когда-то речка и стояли дубы, где лежало озеро, упрутся в три ноги (посошок — третья нога) и слушают неизвестно кого и что — то ли себя, то ли землю.
— Сотвори воду,— сбивает Матвея с его мыслей старая Махахеиха, скребет посошком, как курица лапой, землю.
— Что ты, бабка, о чем ты? — не верит своим ушам Матвей.— Я ж тебе не господь бог.
— Не можешь?
— Не могу.
— А я ведаю, что не можешь. Была ж вода. И кладочки в той воде. Мы по кладочкам тым до партизан ходили, до куренев ихних. Немцы не ведали про кладочки. А мы наберем хлеба, кардопли и кладочками, водой, болотом и лесом. Сберагала нас вода в войну, и лес сберег. Вот я и думаю, каб знов война, где б спасалися, детка ты моя?
Матвей молчал, нечего было ему ответить старой Махахеихе. Но она и не требовала ответа, казалось, случайно завела речь о воде, о немцах, кладочках и лесе, припомнила что-то свое, выговорилась. И, подумав так, Матвей заметил, что Махахеиха сидит в одной кофте. Поддевочка ее, из шинели еще, наверное, армейской Махахея, висит на гвозде за ее спиной.
— Вам же холодно, баба.
— Як не холодна, детка, холодна,
— Оденьтесь, я помогу.
— Поможи, коли не тяжко, не грее мяне уже и сукно.
— Так, может, выпили б? — спросил он, накидывая на спину ей — одну сплошную кость — поддевочку, с опаской вправляя в рукава негнущиеся руки.
— А я уже выпила чарочку, коли никто не бачив,— и Махахеиха засмеялась.— Може, и последнюю. Ой, и сладкая же последняя... А ты што тут сидишь, чего разам з усими не гуляешь?
И вновь Матвей подумал, .что бабка, может, и не поняла ничего из того, что только что тут было. Но оказалось совсем не так, все подмечала, сидя на своей скамеечке, словно сквозь землю смотрела.
— А ты не журись, хлопча,— начала она снова чуть погодя.— Может, и оправдаешься.
— Вы так думаете, баба?— уцепился за ее слова Матвей, не спрашивая даже, перед кем и за что надо ему оправдываться.
— А як жа мне иначай пра тебя думать, нельзя мне на краю сваим пра людей недобрае думать.
— Вы ж не знаете меня, забыли уже, наверное,— заторопился Матвей, чтобы еще раз убедиться, что она говорит именно о нем, что именно о нем не может плохо подумать.
— Я тебя не знаю, Демьяновой ты породы, дал ты мне руку, я и познала тебя.
— Виноват я...
— Не винись без поры. Нихто из живых не безгрешны. А вот дело ты задумав...
— Так вы и про дело мое знаете?
— Не, детка, про дело твое я не знаю, и я не господь бог. Знаю тольки, што задумав что-то. Справляй свое дело, и господь тебе судья. А теперь иди,— сказала она,— иди, увидимся, до жнива я доживу, увижу жниво.