И солнечные зайчики на стене напротив в бешеном танце утра, и лёгкий бриз с моря, оттеняемый солью и глухими птичьими трелями,и грубые доски кроватной спинки, и глиняный бок шершавого кувшина на подоконнике, и резные тени старого вяза по половым доскам – всё смазывается под широкой малярной кистью ослепляющего удовольствия. Так, что на пару секунд, кажущихся растянутых во времени, перестаёт биться сердце, останавливается кровь в жилах, замирает воздух в лёгких. Пара тройка секунд на этом неистовом пике лукообразной дуги позвоночника, остро вскинутого кадыка, с силой продавливаемых лунках краешков ногтей на ладонях и каменных бёдер, прежде чем Флав опадает, выхватывая ртом воздух и скользя скулой по влажной груди капитана под неистовый стук сердца в ушах.
— Сев, — шепчет одними губами беззвучно. — Севэро, — добавляя сипения, — Северино, — хрипло и мягко.
Губы мажут по колючей скуле, собирают влагу с виска, пропитывают ей кончик языка, тычутся в крылья носа, пока не успокаиваются в мякоти себе подобных. Коста не целует, просто прижимается, отдыхает, восстанавливает дыхание и ждёт, когда ватные мышцы бёдер придут в норму, чтобы можно было подняться.
Звуки возвращаются в комнату. По брусчатке мостовой проезжает тяжёлая, гружёная товаром повозка, погонщик ругает осла и проклинает какого-то Агриппу. Звонкий женский смех прокатывается сразу вслед затихнувшему грохоту деревянных колёс. Молодые торговки спешат занять свои места на рынке. Протяжно затягивает свою песню бродячий точильщик: «Точу ножииии, ножницыыыыы, ножиииии, ножницыыыыы», позвякивая переносным станком. Мерный удар колокола на башне собора, призывающий на заутрене, будит самых ленивых. Город постепенно наполняется запахами, пестротой, гомоном.
Но канатоходцу не хочется покидать этой постели и он тянет время, мысленно оправдывая себя тем, что может скомпрометировать хозяина этого дома. Хотя и ежу понятно, что он не молоденькая девица, выпархивающая из чужих дверей со стыдливым, румянцем на лице и неряшливо прикрытым ожерельем меток на груди и шее, явно кричащем о буйствах прошедшей ночи. Никто не обратит внимания на выходящего из дома начальника городской стражи молодого человека. Должность оправдывает такие посещения в неурочный час, особенно, когда дело может касаться неразрешенного вопроса правового порядка, требующего личного подношения, для смягчения сурового нрава представителя закона. Берут, как говорится, все, просто в разном количестве. И на безгрешного капитана бывает проруха.
Куэрда тянется всем телом, мягко проскальзывая по любовнику и тут же пружиня на руках, переваливается набок, чтобы подняться и снова потянуться по-кошачьи грациозно и довольно. Молодое тренированное тело быстро восстанавливается.
— Мне надо идти, — говорит он, подбирая кучку собственной одежды, упавшей ночью с края кровати. — Без четверти два выступление, надо подготовить всё, — он одевается, не садясь, ловко, быстро, прыгая на одной ноге, когда ныряет второй в штаны. — Портвейн — сказка, — Коста не хвалит любовника, он почти никогда не говорит никому о своих чувствах или степени полученного удовольствия. — Если приду вечером, то свистну два раза. Впустишь…
Это снова не вопрос. У него всегда получается вот так, словно всё заранее известно и именно так правильно. Флав улыбается, завязывает шнурок на рубашке, и только в дверях не оборачиваясь, как-то поспешно и не слишком чётко произносит:
— Мне жаль, что так случилось с Фрэнком… А шрам… это не память о прошлой ошибке, это напоминание о том, чтобы больше такого не допускать…
Коста легко сбегает по лестнице.
— И у тебя получится, Сев!
Мягко прикрыв входную дверь, канатоходец ныряет в городской водоворот.
***
Капитан дышал так глубоко и интенсивно, что растекшийся по нему теплым оплавленным воском Куэрда, облепивший его и повторяющий всем телом контуры тела Северино, поднимался и опускался вместе с его грудной клеткой. Оргазм был настолько сильным, что в глазах скользили мушки, а возбуждение не желало успокаиваться, будто твердя о четком намерении следующего раунда. Удовлетворение мешалось с нежностью и жаждой нового соития, создавая внутри причудливую какофонию ощущений.
За долгие годы полного сердечного онемения Северино успел забыть, насколько обычный физический экстаз отличается от настоящего, в котором в равных пропорциях смешаны телесные и эмоциональные ощущения. Раньше капитан был уверен, что секс — это высшая точка близости любовников, когда желание слиться выражается буквально, когда нет «я» и «он», а вместо этого есть «мы», когда любовники безгранично доверяют друг другу и не боятся быть самими собой.
Годы отчуждения, однако, заставили его взглянуть на это по-новому, он практически поверил в то, что секс — это всего лишь процесс, потребность, в удовлетворении которой нет ничего особенного, никакой магии и близости. А то, что ему когда-то там казалось на корабле… да мало ли! Это ведь было так давно. Может, он просто романтизирует прошлое, только и всего, превозносит и идеализирует свою давно мертвую любовь. Фрэнк никогда не сможет стать плохим для него — потому что его уже нет, и он навсегда останется неким безгрешным ангелом в памяти Северино.
Сейчас же, прикрыв глаза от наслаждения, и жадно впитывая давно забытые ощущения, он чувствовал себя так, словно нашел старую, давно потерянную, но все еще катастрофически нужную вещь в кладовке среди хлама. Вещь, адекватной замены которой он так и не нашел, хотя отчаянно пытался. Или словно калека, вдруг обнаруживший, что он может ходить. Словно слепец, вдруг увидевший закат.
Утопая в жажде вообще никогда больше не разлепляться с Флавом, Северино слушал его дыхание и чувствовал его пульс прямо через теплую и приятно-влажную от выступившего пота кожу, и эти ощущения были единственно значимыми сейчас. Работа, просыпающийся город, бегущее, как песок сквозь пальцы, время, собственные мысли и сомнения — все это могло ждать. Капитан хотел, чтобы этот миг длился вечно, хотел чувствовать ладонями красивое тело, водить по нему, ловить губами губы, шептать какой-то бред и дышать, дышать полной грудью, упиваясь запахом их страсти.
Северино лежал, медленно приходя в себя и обнимая Флава обеими руками, не давая ему уйти. Впрочем, канатоходец, похоже, и не торопился. Каждое прикосновение рук и губ Куэрды чувствовалось бархатом по телу, и Северино было важно просто полежать вот так, прижимаясь к любовнику, поймать сладкий и расслабленный миг после секса, и, еще ощущая отголоски оргазменных судорог, следить за тем, как сердце, готовое выскочить из-под защиты ребер, постепенно успокаивается.
Несмотря на свой откровенно устрашающий вид и бескомпромиссную репутацию, когда дело доходило до таких вот моментов, в капитане просыпалась другая сторона его натуры, полная, как это обычно называлось, «телячьих нежностей». И когда он пытался проявить их к другим своим любовникам, выходило неловко и как-то пусто. В этот раз все казалось уместным и органичным.
Собственное имя, произнесенное Куэрдой, оборвало что-то очень глубинное в душе капитана. Северино пока не понимал, что это, но вся его сущность отозвалась резонирующим аккордом, а по коже прошла волна мурашек. Он слышал свое имя ежедневно от разных людей, но ни один из них не произносил его так, как это делал канатоходец. Его руки сжали Флава крепче, а губы нашли его губы, накрывая волной нежности, которую по какой-то неведомой причине очень важно было показать именно сейчас, именно в этот момент. Он гладил Флава по спине, целовал, забирался в его волосы и никак не мог остановиться, не мог заставить себя отпустить его, насытиться его прикосновениями, запахом, вкусом.
В первый момент, когда Флав все-таки решил встать и одеться, капитан удержал его, украв последний поцелуй с чуть припухших, и оттого еще более мягких губ, словно пытаясь запомнить его, отпечатать в памяти. И лишь затем он не без сожаления отпустил любовника, перекатившись на бок и с улыбкой глядя на его сборы. Интересно, сколько лет он не улыбался так — искренне и радостно?